После настоятельной просьбы объяснить, в чем дело, он сказал, что готовится вмешательство в условия найма служащих и «всего можно ждать».
— И кроме того, — сказал мистер Чартерсон, — таким людям, как мы, Харман, вернее всего рассчитывать на провинцию. Мы приобретаем вес. Надо и нам делать свое дело. Не вижу смысла отдавать все на откуп мелким хозяевам и юристам. Такие люди, как мы, должны заявить о себе. Нам нужно деловое правительство. Конечно, за это придется платить. Но если я буду иметь возможность заказывать музыку, то не прочь и заплатить кое-что музыканту. А не то они начнут совать нос в торговлю… Пойдет всякое там социальное законодательство. И то, что вы на днях говорили про аренду…
— Я болтать не обучен, — сказал Харман. — Ума не приложу, как это я стану трепать языком в парламенте.
— Да я вовсе и не говорю, что надо быть членом парламента, — возразил Чартерсон. — Это не обязательно. Но вступите в нашу партию, заявите о себе.
Чартерсон убедил Хармана вступить в Национальный клуб либералов, а потом и в клуб «Клаймакс», и через Чартерсона он узнал кое-что о внутренних пружинах и сделках, которые так помогают великой исторической партии сохранять единство и жизнеспособность. Некоторое время он был под сильным влиянием закоренелого радикализма Чартерсона, но вскоре стал лучше разбираться в этой увлекательной игре и избрал собственную линию. Чартерсон жаждал попасть в парламент и добился своего; его первая речь, посвященная поощрительному субсидированию сахарной торговли, снискала похвалу мистера Ившэма; а Харман, который скорее согласился бы Пилотировать моноплан, чем выступить в парламенте, предпочел быть одной из тех молчаливых влиятельных сил, которые действуют вне нашего высшего органа управления. Каждую неделю он помогал кому-нибудь из либералов, оказавшихся в стесненных обстоятельствах, а потом, во время кризиса на Флит-стрит[16], почти целиком взял на себя субсидирование газеты «Старая Англия», партийного органа, имевшего такое важное общественное и моральное значение. После этого он без особого труда получил титул баронета.
Эти успехи на политическом поприще изменили нерегулярную до тех пор светскую жизнь Хармана. До получения титула и женитьбы сэр Айзек, в соответствии со своими политическими интересами, бывал на разных публичных банкетах и кулуарных приемах в здании парламента и в других местах, но с появлением леди Харман он стал ощущать поползновения со стороны тех, кто поддерживает светскую жизнь великой либеральной партии в состоянии лихорадочной скуки. Горацио Бленкер, редактор газеты сэра Айзека, предложил свои услуги в светских делах, и после того, как миссис Бленкер нанесла леди Харман визит, во время которого поучала ее светской премудрости. Бленкеры устроили небольшой обед, дабы ввести молодую супругу сэра Хармана в великий мир политики. Этот первый званый обед в ее жизни скорее ослепил ее, чем доставил ей подлинное удовольствие.
В ту самую минуту, когда она стояла перед зеркалом в своем белом, расшитом золотом платье, готовая ехать к Бленкерам, муж преподнес ей жемчужное ожерелье стоимостью в шестьсот фунтов, но, несмотря на это, она чувствовала себя худенькой девочкой с обнаженными руками и шеей. Ей приходилось снова и снова, опуская глаза, смотреть на это платье и на свои сверкающие белизной руки, чтобы напомнить себе, что она уже не девочка в школьной форме, которую любая из взрослых женщин в любой миг может отослать спать. Она немного беспокоилась из-за всяких мелочей, но на обеде не было ничего странного или затруднительного, кроме икры, к которой она сначала не притрагивалась, дожидаясь, пока не начнут другие. К великому ее облегчению приехали Чартерсоны, а обилие цветов на столе служило ей как бы защитой. Мужчина, сидевший справа от нее, был очень мил, очень разговорчив и, очевидно, совершенно глух, так что ей достаточно было просто придавать своему лицу вежливое и внимательное выражение. Он обращался почти исключительно к ней и описывал красоты Маркена и Вальхерена[17]. А мистер Бленкер, деликатно учитывая ревнивый характер сэра Айзека и свою собственную привлекательность, обращался к ней всего три раза и при этом ни разу за весь обед не взглянул на нее.
Через несколько недель они поехали на обед к Чартерсонам, а потом леди Харман сама дала обед, весьма искусно устроенный сэром Айзеком, Снэгсби и кухаркой-экономкой, при незначительной помощи со стороны; а потом был большой прием у леди Барлипаунд, где собралось многочисленное и пестрое общество, причем люди явно богатые перемежались с людьми явно добродетельными и далеко не столь явно умными. На этом сборище было полным-полно всяких Бленкеров, Крэмптонов, Уэстон-Мэссингэев и Дейтонов, здесь была миссис Миллингем с лорнетом в дрожащих руках и со своим последним ручным гением, и Льюис, и многое множество акул и головастиков либерализма, которые были ужасно оживлены, высокомерны и весь вечер важничали. Дом поразил Эллен своим блеском, особенно величественна была широкая лестница, и никогда еще она не видела столько людей во фраках и вечерних платьях. Это могло показаться приятным сном — внизу, в раззолоченной гостиной, около лестницы леди Барлипаунд пожимала руки всем подряд, миссис Блэптон с дочерью устрашающе прошелестели платьями и вмиг исчезли, множество блистательных, темноглазых, элегантно одетых красавиц, собравшись кучками, чему-то громко, но загадочно смеялись. Всякие Бленкеры так и мелькали повсюду, причем Горацио, большой, округлый, со своим звучным тенором, особенно походил на распорядителя в универсальном магазине, препровождающего покупателей в различные отделы: чувствовалось, что он сплетает все эти пестрые нити в одну великую и важную либеральную ткань и заслужил от партии самые высокие почести; он даже представил леди Харман человек пять или шесть, сурово глядя поверх ее головы, так как не хотел пускать в ход свои чары, щадя чувства сэра Айзека. Люди, которых он к ней подвел, показались ей не очень интересными, но, возможно, здесь виновато было ее вопиющее невежество в политических делах.
В апреле леди Харман перестала кружиться в водовороте лондонского общества, а в июне переехала с матерью и опытной кормилицей в прекрасный меблированный дом, который сэр Айзек снял близ Торки, и стала готовиться к рождению своей первой дочери.
Муж считал, что с ее стороны глупо и неблагодарно плакать и капризничать после того, как он на ней женился, а она несколько месяцев именно это и делала, но его мать объяснила, что в состоянии Эллен это совершенно естественно и простительно, так что он стал скрывать свое нетерпение, и вскоре его жене удалось, взяв себя в руки, начать вновь приспосабливаться к миру, который одно время, казалось, настолько весь перевернулся, что в нем невозможно стало жить. Выйдя замуж, ока как бы остановилась в своем росте, а теперь снова начала взрослеть; и если школьные годы ее быстро кончились, а в колледже ей и совсем не пришлось учиться, зато у нее теперь был немалый опыт, который мог заменить образование, столь необходимое в наше время.
В первые три года супружества появились на свет три девочки, потом, после короткого перерыва, — четвертая, которая была гораздо слабее здоровьем, чем старшие, и наконец после долгих разговоров, которые вели с ней шепотом мать и свекровь, деликатных порицаний и разъяснений пожилого, уважаемого домашнего врача и потрясающе смелых высказываний старшей сестры (которые она не раз выпаливала за столом, едва Снэгсби успевал закрыть за собой дверь!), этот период плодородия кончился…
Тем временем леди Харман пристрастилась к чтению и стала задумываться над тем, что читала, а там уже оставался всего один шаг, чтобы задуматься над собой и над своей жизнью. Одно влечет за собой другое.
В жизни леди Харман главным был теперь сэр Айзек. Но когда она ясно осознала свое положение, ей стало казаться, что она живет, как в осажденном городе. Куда бы она ни повернулась, она сразу наталкивалась на него. Он завладел ею совершенно. Сначала она покорилась неизбежному, но потом, незаметно для себя самой, снова стала смотреть на огромный и многообразный мир, который был за ним и вне его, почти так же смело, как и до того времени, когда он встретился на ее пути и осадил ее со всех сторон. После первого приступа отчаяния она изо всех сил старалась соблюдать условия сделки, которую так непредусмотрительно заключила, быть любящей, преданной, верной, счастливой женой этому прижимистому, вечно задыхающемуся человечку, но он был ненасытен в своих требованиях, и это была не последняя причина, по которой она поняла, что все равно у нее ничего не выйдет.
Стяжатель и собственник, он оскорблял ее, покорную во всем, назойливыми подозрениями и ревностью, — ревность вызывало у него и ее детское преклонение перед умершим отцом и ее обыкновение ходить в церковь, он ревновал ее к Уордсворту, потому что она любила читать его сонеты, ревновал, потому что она любила классическую музыку, ревновал, когда она хотела куда-нибудь поехать; если она бывала холодна, — а она становилась все холоднее, — он тоже ревновал, а малейший проблеск страсти наполнял его низким и злобным страхом перед возможной изменой. И как ни старалась она верить ему, от нее не могло укрыться, что его любовь была полнейшим торжеством собственничества и похоти, без доброты, без готовности пожертвовать собой. Все его обожание и самоотречение были просто вспышками страсти, нетерпеливого желания. И как ни старалась она закрыть глаза на эти свои открытия, какие-то силы внутри нее, первобытные силы, от которых зависела вся жизнь, заставляли ее вспоминать, что у него отталкивающее лицо, длинный, уродливый нос, тонкие, плотно сжатые губы, хилая шея, влажные руки, неуклюжие, нервные движения, привычка фальшиво насвистывать сквозь зубы. Она не могла забыть ни одной мелочи. На что бы она ни взглянула, отовсюду он лез в глаза, как его рекламы.