Тут вмешалась фру Ганка, она хотела уладить дело.
— Это, может быть, просто недоразумение, господин Кольдевин выскажется определённее? Неужели же нельзя выслушать человека спокойно, не горячась? Как вам не стыдно, Мильде...
— Так у вас не особенно много веры в нас, потому что мы мало талантливы? — спросил Паульсберг всё ещё снисходительным тоном.
Кольдевин ответил:
— Веры?.. Не могу скрыть, что, по моему мнению, мы идём назад во всём. Должен признаться, что я так думаю. И особенно это касается молодёжи. Мы начали потихоньку идти назад, говоря прямо, уровень наш понижается, и всё более или менее растворяется в почти полном ничтожестве. Молодёжь уже не требует много ни от себя, ни от других, она довольствуется малым, называя это малое великим. Очень немного нужно, чтобы приобрести в настоящее время известность. Вот что я подразумевал, говоря о нашем положении вообще.
— Но, чёрт вас побери, что же вы скажете о наших молодых писателях, любезный? — вскрикнул вдруг журналист Грегерсен в сильном возбуждении. — Да читали ли вы кого-нибудь из них? Попадалось ли вам когда-нибудь на глаза имя Паульсберга, имя Иргенса?
Журналист был сильно рассержен.
Агата наблюдала своего бывшего учителя, её изумляло, что этот человек, всегда привыкший подчиняться, уступавший при малейшем противоречии, теперь на всё имеет готовый ответ и нимало не робеет.
— Вы не должны обижаться на мои слова, — продолжал Кольдевин. — Я должен оговориться, что мне не следовало бы начинать разговора об этом, это должны были бы сделать другие, более сведущие, чем я. Но если вы спрашиваете моё мнение, то я должен сказать, что наши молодые писатели немногим поправляют положение. Для литературы не существует мерил, всё основано на субъективном понимании, и моё понимание не таково, как ваше, об этом нечего и говорить. Ну, так вот: наши молодые писатели не способствуют поднятию уровня, по-моему, нет. По-видимому, у них не хватает на это сил. Они в этом не виноваты? Пусть так, но тогда и ценить их надо в то, что они стоят. Скверно то, что мы теряем из виду великое и делаем великим малое. Посмотрите на нашу молодёжь, посмотрите и на писателей. Они, правда, способны, но... да, они, конечно, способны и искусны, они достигают этого упорной работой, но у них нет вдохновения! И, Боже мой, как они, в сущности, расчётливы в обращении со своими средствами! Они скулы, сухи и благоразумны. Они напишут одни стихи, напечатают их, потом напишут другие. От времени до времени вымучивают из себя книгу, выскрёбывают себя добросовестно каждый раз до дна и приходят к прекрасному результату. Они ничего не выбрасывают, о, нет, они не сеют монеты по дорогам. А раньше поэты и писатели могли это делать, у них были на это средства, они были царственно богаты и швыряли в окно червонцы с великолепной и безумной беспечностью. Что же такого? Богатства их были неисчерпаемы. О, нет, наши молодые писатели благоразумны и ловки, но не они показывают нам, как старые, широких горизонтов, не изображают бурь, поразительного торжества пламенной силы.
Агата не сводила с него глаз, он взглянул на неё и встретился с ней глазами. Беглой, нежной улыбкой, озарившей её лицо, она дала ему понять, что слышала его слова. Ей хотелось показать Оле, как мало она сожалеет, что он не поэт. Она даже сочувственно кивнула Кольдевину и этим как бы согласилась с его оценкой поэтов. Кольдевин был благодарен ей за эту улыбку, она одна улыбалась по-прежнему дружелюбно, но ему мало было дела до того, что другие громко кричали, сердились и задавали ему грубые вопросы. Что такое он, в самом деле, за феномен, чтобы позволять себе судить с таким превосходством? Какие всемирно известные подвиги совершил он-то сам? Довольно ему сохранять инкогнито, пусть скажет своё настоящее имя! Все готовы преклониться перед ним!
Иргенс оставался спокойнее всех, он гордо крутил свои усы и посматривал на часы, чтобы показать, как наскучил ему этот разговор. И, бросив взгляд на Кольдевина, он шепнул с пренебрежением фру Ганке:
— Мне кажется, он не особенно чистоплотен, этот субъект. Взгляните только на его рубашку и на воротник, если это можно назвать воротником. Я заметил, что он сунул сигарный мундштук в жилетный карман без футляра. Бог его знает, может быть, в этом же кармане он носит и старую гребёнку!
А Кольдевин сидел всё с тем же спокойным лицом, устремив глаза на какую-то точку на столе, и невозмутимо слушал замечания и возражения, сыпавшиеся со всех сторон. Журналист спросил его прямо, не стыдно ли ему.
— Оставьте его, — перебил Паульсберг. — Я не понимаю, какая вам охота огорчать его.
— Да, невесело теперь, значит, в Норвегии! — воскликнул журналист со смехом. — Ни талантов, ни молодёжи, ничего, одно «положение вообще». О, Господи, и чем только это кончится! А мы-то, например, воображали, что народ должен чтить и ценить своих молодых писателей!
Кольдевин заговорил опять.
— Да ведь народ это и делает, — сказал он, — на это нельзя пожаловаться. Человеку, написавшему книгу или две, оказывается величайший почёт, им восхищаются гораздо больше, чем самым способным и толковым коммерсантом, самым талантливым практиком. У нас действительно писатели имеют очень большое значение для народа, они являются олицетворением его понятий о величии и благородстве. Я думаю, немного найдётся стран на свете, где духовная жизнь до такой степени была бы отдана в руки писателей, как у нас. Вероятно, вы согласитесь со мной, что у нас нет государственных деятелей, зато писатели занимаются политикой и делают это хорошо. Вы, может быть, замечали, что с наукой у нас обстоит неважно; но, при возрастающем уважении к интуитивному образу мышления, писатели, оказывается, не так уже далеко отстали от людей науки. Вероятно, от вашего внимания не ускользнуло, что за всю нашу историю у нас не было ни одного мыслителя, — теперь это уже не так страшно, писатели занялись теперь философией, и народ находит, по-видимому, что это очень хорошо. Мне кажется, несправедливо жаловаться на недостаток уважения и преклонения народа по отношению к писателям.
Паульсберг, неоднократно доказывавший своими произведениями, что он перворазрядный мыслитель и философ, теперь просто играл лорнетом и молча смеялся над безумцем. Но когда Кольдевин прибавил ещё несколько слов и закончил тем, что у него крепкая вера в практическую молодёжь, в молодые таланты, коммерческие таланты, например, то раздался оглушительный хохот, и журналист и Паульсберг закричали наперебой, что это замечательно, великолепно, разрази меня Бог, этому цены нет! Коммерческие таланты, это ещё что такое? Талант к торговле, что ли? Покорно благодарим!
— Да, по моему разумению, среди нашей купеческой молодёжи действительно много талантливых людей. И я посоветовал бы вам обратить на это внимание, этим не следует пренебрегать. Строят корабли, открывают рынки, ведут дела по невиданному до сих пор широкому масштабу.
Кольдевин не мог договорить, все опять расхохотались, хотя, из уважения к присутствующим приятелям купцам, старались перевести разговор на другое. Оле Генриксен и Тидеман сидели молча и слушали, в конце концов, они начали испытывать некоторую неловкость, не зная, как отнестись ко всему этому, но старались, по возможности, скрыть своё смущение и тихо разговаривали между собой. Вдруг Тидеман шепнул:
— Можно мне прийти завтра поговорить с тобой, Оле? Просто так, по делу. Можно прийти пораньше, так часов около десяти? Я не помешаю тебе? Ну, хорошо, спасибо.
На конце стола, где сидел Мильде, начали говорить о старом дорогом вине, «Иоганнисбергер Кабинет», Мюзиньи. Мильде понимал толк в винах и горячо спорил с адвокатом, хотя адвокат Гранде, из знаменитого рода Гранде, утверждал, что пил старое вино с самого детства.
— В последнее время твоему чванству конца нет, — сказал Мильде.
Адвокат покосился на него и пробормотал:
— Какая-нибудь мазилка Мильде тоже воображает, будто смыслит что-то в вине!
После этого разговор перешёл на премию за лучшее литературное или художественное произведение. Иргенс сидел и слушал, ни один мускул не дрогнул в его лице, когда Мильде заявил, что самый достойный соискатель Ойен. Это была замечательно хорошая черта в Мильде, он с такой радостью уступал премию Ойену, а между тем сам был соискателем и нуждался в деньгах, как никто. Иргенс положительно не мог понять этого.
Как-то сразу весь интерес к несуразному учителю пропал. Никто к нему не обращался, он взял свою шляпу и вертел её в руках. Фру Ганка из вежливости задала ему несколько вопросов, на которые он ответил, а потом всё остальное время не раскрывал рта. Странно, что он совершенно не замечал, что делается с его воротником. Ему стоило ведь только шевельнуть рукой, чтобы поправить его. Но он его не поправлял.
Наконец Паульсберг стал прощаться. Прежде чем уйти из ресторана, он отвёл журналиста в угол и сказал ему: