Двери отворяются во всю ширину, члены палаты прибывают, а стрелки стенных часов ползут вперед, вперед. Председатель выражает добрым одобрение кивками и пожатиями руки и наказывает злых, отворачивая от них лик свой, ибо он должен быть справедливым.
Приходит репортер «Красной шапочки», уродливый, не совсем трезвый и заспанный. Тем не менее ему, кажется, доставляет удовольствие давать на вопросы новичка правдивые ответы.
Двери еще раз широко растворяются, и входит человек столь уверенными шагами, будто он у себя дома: это эконом канцелярии налогового присутствия и актуар присутствия по окладам; он подходит к креслу, здоровается с председателем и роется в бумагах, как будто это его собственные.
— Кто это? — спрашивает Фальк.
— Это старший письмоводитель,— отвечает сотрудник «Красной шапочки».
— Как! Здесь тоже письмоводительствуют?
— Тоже! Это ты увидишь! У них целый этаж набит писцами; все чердаки набиты писцами, а скоро и подвалы будут полны ими!
Теперь внизу кишит муравьиная куча. Удар молотка, и становится тихо. Старший письмоводитель читает протокол последнего заседания, и он принимается без возражений. Потом он же читает ходатайство об отпуске Йона Йонсона из Лербака. Принимается!
— Разве у вас здесь и отпуска? — спросил удивленно новичок.
— Конечно! Йону Йонсону надо ехать домой сажать картошку.
Теперь помещение заполняется молодыми людьми, вооруженными бумагой и перьями. Все старые знакомые еще с той поры, когда Фальк был чиновником. Они садятся за маленькими столами, как бы собираясь играть в преферанс.
— Это писцы,— объявил сотрудник «Красной шапочки»,— они, кажется, узнают тебя!
И действительно, они надевают пенсне и глядят на голубятню так же презрительно, как в театре зрители партера глядят на галерку. Теперь они шепчутся между собой о ком-то отсутствующем. Фальк так глубоко тронут таким вниманием, что он не особенно любезно приветствует Струве, входящего в голубятню.
Старший письмоводитель читает ходатайство об ассигновании на новые камышовые циновки для вестибюля и новые медные номера на ящики для калош. Принимается!
— Где сидит оппозиция? — спрашивает непосвященный.
— Черт знает, где она сидит!
— Но ведь они на все говорят «да».
— Подожди немного, услышишь.
— Разве они еще не пришли?
— Здесь приходят и уходят, как кому заблагорассудится.
— Но ведь это, значит, совсем, как чиновники!
Консерватор Струве, услышавший эти легкомысленные слова, считает своим долгом заступиться за правительство:
— Что говорит маленький Фальк? Он не должен ворчать.
Фальку нужно так много времени, чтобы найти подходящий ответ, что внизу уже начинаются прения.
— Не обращай на него внимания,— утешает представитель «Красной шапочки».— Он всегда консервативен, когда у него есть деньги на обед, а он только что занял у меня пятерку.
Старший письмоводитель читал: «Доклад № 54 комиссии о предложении Ола Гипсона о снесении заборов».
Лесоторговец Ларсон из Норрланда требует необходимого принятия.
— Что станет с нашими лесами! — выпаливает он.— Я хочу только знать, что станет с нашими лесами? — И, пыхтя, обрушивается на скамью.
Это грубое красноречие вышло из моды за последние годы, и сцена сопровождается шипением, после чего пыхтение на норрландской скамье само собой прекращается.
Представитель Эланда высказывается за ограды из песчаника; сконенский депутат — за тесовые ограды; норрботтенский находит, что заборы не нужны, раз нет пашен; а оратор на стокгольмской скамье держится того мнения, что вопрос должен быть передан в комиссию сведущих людей; он подчеркивает: «сведущих». Но тут разражается буря. Лучше смерть, чем комиссия! Требуют голосования. Предложение отклоняется, заборы остаются до тех пор, пока сами не обвалятся.
Письмоводитель читает: «Доклад № 66 комиссии о предложении Карла Йенсона отвергнуть ассигнования на библейскую комиссию». При этом почтенном названии столетнего учреждения хохот прекращается, и почтительное молчание царит в зале. Кто осмелится напасть на религию в ее основах, кто осмелится подвергнуться всеобщему осуждению! Епископ Истадский требует слова.
— Писать? — спрашивает Фальк.
— Нет, нас не касается то, что он говорит.
Но консерватор Струве делает нижеследующие заметки:
«Священ. интересы родины. Соединен. имена религии, человечества. 829. 1632. Неверие. Страсть к новшествам. Слово Божие. Слово людское. Столетнее. Алтарь. Усердие. Непартийность, способн. Учение. Состав шведск. церкви. Исконная швед. честь. Густав I. Густав-Адольф. Холмы Лютцена {56}. Глаза Европы. Суд истории; траур. Стыд. Умываю руки. Они этого не хотели».
Карл Йенсон требует слова.
— Теперь [мы] будем писать! — говорит «Красная шапочка».
И они пишут в то время, как Струве разводит узоры по бархату епископа:
«Болтовня! Громкие слова. Комиссия заседала 100 лет. Стоила 100 000 крон. 9 архиепископов. 30 професс. Уппсалы. Вместе 500 лет. Диетарии {57}. Секретари. Ничего не сделали. Пробные листы. Плохая работа. Деньги, деньги! Называть вещи своими именами! Чепуха. Чиновники. Система высасывания».
Ни один голос не поднялся против этих слов, и предложение было принято.
В то время как «Красная шапочка» привычной рукой разукрашивает спотыкающуюся речь Йенсона и надписывает над ней сильное заглавие, Фальк отдыхает. Но когда взгляд его случайно прогуливается по галерее публики, он встречает знакомую голову, лежащую на барьере, собственника которой зовут Оле Монтанус. Он похож в это мгновение на собаку, стерегущую кость. Нечто в этом роде и было, но Фальк не знал, так как Оле хранил тайну.
Теперь на скамье под правой галереей, как раз там, куда сверху сыпались стружки карандаша, появляется господин в синем гражданском мундире с треуголкой под мышкой и с бумажным свертком в руке.
Стукнул молоток, и воцарилась ироническая злобная тишина.
— Пиши,— сказал «Красная шапочка»,— но только цифры; я запишу остальное.
— Что это такое?
— Королевские предложения.
Теперь из бумажного свертка было прочитано: «Е. в. милост. предложение, повысить ассигновку отдела для поощрения дворянского юношества в изучении иностранных языков; под титулом письменные принадлежности и расходы с 50 000 кр. до 56 000 кр. 37 эре».
— Что это за расходы? — спросил Фальк.
— Графины, подставки для зонтов, плевательницы, занавески, обеды, поощрения и другие мелочи; слушай дальше!
Бумажный сверток продолжал: «Е. в. милост. предложение, учредить шестьдесят новых офицерских должностей в вестготской кавалерии».
— Шестьдесят? — переспросил Фальк, которому государственные дела были совсем чужды.
— Да, да! Шестьдесят. Пиши только!
Бумажный сверток развертывался и становился все больше. «Всемилостивейшее предложение е. в. об учреждении пяти новых штатных должностей в канцелярии присутствия по уплате окладов».
Большое движение за столиками; большое движение на стуле Фалька.
Бумага опять свернулась, председатель встал, поблагодарил поклоном, в котором был вопрос: «Больше ничего не угодно?» Держатель бумажного свертка сел на скамью и стал сдувать очинки карандаша, оброненные сверху; но его тугой расшитый воротник не дал ему совершить того проступка, который утром сделал председатель.
Заседание продолжалось. Крестьянин Свен Свенсен попросил слова по поводу призрения бедных. Как по данному сигналу, все чиновники поднялись и зевнули.
— Теперь мы пойдем вниз и позавтракаем,— объявил «Красная шапочка» своему опекаемому.— В нашем распоряжении час десять минут.
Но Свен Свенсен говорит.
Депутаты начинают двигаться, некоторые уходят.
Председатель беседует с несколькими «хорошими» депутатами и тем выражает порицание тому, что скажет Свен Свенсен. Два старых депутата подводят новичка к оратору и показывают ему его, как редкого зверя; они рассматривают его несколько мгновений, находят его смешным и поворачиваются к нему спиной.
«Красная шапочка» считает долгом вежливости объяснить Фальку, что оратор — «бич» палаты. Он не холоден и не тепел, не годен никакой партии, не поддается никаким интересам, но говорит, говорит. О чем он говорит — этого никто сказать не может, ибо ни одна газета не приводит о нем отчетов и никто не заглядывает в стенограммы; но чиновники за столами поклялись изменить ради него законы, если они когда-нибудь будут у власти.
Но Фальк, питающий некоторую слабость ко всему, что проходит незамеченным, останавливается и слушает то, чего давно не слышал: честного человека, беспорочно следующего по своим путям и приносящего жалобы униженных и обиженных,— которого никто не слушает!