XXIII
Плохо, если сердце возобладало над душой. Плохо, если чувство возобладало над духом. Вглядываясь в моё царство, я понял: легко объединяет людей не дух, а чувство, но дух выше чувства. Значит, дух должен сделаться чувством, но совсем не потому, что чувство важнее. Поэтому-то и нельзя, чтобы художник был в подчинении у народа. Творчество должно открыть народу, чего ему желать. Он должен вкусить от духа и полученное сделать чувством. Народ — желудок, полученную пищу он должен переработать в свет и благодать.
Соседний государь создал царство, выносив его в своём сердце. Народ его стал величальной песней созданному царству. Но этот народ не доверял одиноким, боялся горных троп, вьющихся, словно плащ пророка, бесед со звёздами и их ледяных вопросов, тишины и голоса, звучащего и молчащего в тишине. Тот, кто в одиночестве поднялся на горную вершину, вернулся, причастившись Божественной пищи. Он спустился спокойный и величавый, пряча неведомый мёд под своим плащом. Мёд приносит лишь тот, кто уединился. И мёд его всегда горек. Новое плодоносное слово всегда горько, ибо, повторяю, нет радостных перерождений. Я ращу вас и, значит, словно нож из ножен, извлекаю из собственной кожи, чтобы нарастить, как на змее, новую. Только так из припевки родится псалом, от искры займётся лес.
Но человек, отвернувшийся от псалма, но народ, запретивший одному из себе подобных быть свободным и подниматься в горы, убивает дух. Тишина — единственный простор, где дух расправляет крылья.
Я размышлял о тех, кто использует, ничего не давая взамен. Вот государственный муж, он лжёт, хотя власть его держится на доверии к сказанному. Благодаря доверию его слово действенно. Благодаря доверию действенна его ложь. Но, воспользовавшись моим оружием так, я притупил его. Сегодня я победил противника ложью, но завтра у меня не найдётся против него оружия.
Вот стихотворец, он прославился, сломав общепринятые правила синтаксиса. Шоковый эффект часто ведёт к успеху. Но он — браконьер, из личной выгоды он разбил сосуд с общим достоянием. Ради самовыражения не пощадил возможности выражать себя каждому. Желая посветить себе, поджёг лес и всем остальным оставил пепел. Нарушения войдут в привычку, я никого больше не изумлю неожиданностью. Но мне уже не воспользоваться благородной красотой утраченного стиля. Я сам обессмыслил его фигуры, прищур, умолчания, намёки — всю гамму условных знаков, которую так долго и так тщательно отрабатывали, научившись говорить с их помощью о самом тайном, самом сокровенном.
Я выразил себя тем, что сломал инструмент для самовыражения. Инструмент, который принадлежал всем.
Не люблю издёвок, насмехаются всегда циники. Нами правит правитель, мы относимся к нему почтительно, но, издеваясь, я сравнил его с ослом и поразил всех своей дерзостью. Со временем осёл сольётся с правителем, такая очевидность совсем не смешна. Я разрушил иерархию, возможность подняться вверх, полезное честолюбие, представление о величии. Я растратил капитал, которым пользовался. Ограбил житницу и зёрна пустил на ветер. Я использовал величие правителя в своих целях и разрушил то, что создавали другие. Вот в чём моё предательство, моё преступление. Мне предоставили возможность выразить себя. Я выразил себя тем, что уничтожил все возможности. И предал всех.
Поэт, который жестоко работает над собой, желая воспользоваться накопленным наследством, совершенствует инструмент, пользуясь им. Правитель, говорящий правду своему народу, несмотря на тягость её и горечь, не растеряет союзников, ведя войну. Тот, кто заботится о возможностях роста для человека, готовит себе помощь, которая завтра сослужит ему службу.
Вот почему я созвал воспитателей и сказал им:
— Ваш долг не убить человека в маленьких людях, не превратить их в муравьёв, обрекая на жизнь муравейника. Меня не заботит, насколько будет доволен человек. Меня заботит, сколько будет в нём человеческого. Не моя забота — счастье людей. Кто из людей будет счастлив — вот что меня заботит. А довольство сытых возле кормушки — скотское довольство — мне не интересно.
Не снабжайте детей готовыми формулами, формулы — пустота, обогатите их образами и картинками, на которых видны связующие нити.
Не отягощайте детей мёртвым грузом фактов, обучите их приёмам и способам, которые помогут им постигать.
Не судите о способностях по лёгкости усвоения. Успешнее и дальше идёт тот, кто мучительно преодолевает себя и препятствия. Любовь к познанию — вот главное мерило.
Не учите их, что польза — главное. Главное — возрастание в человеке человеческого. Честный и верный человек гладко выстругает и доску.
Научите их почтению, потому что насмехаться любят циники, для них не существует целостной картины.
Боритесь против жадности к вещам. Они станут людьми, если вы научите их тратить себя, не жалея; если человек не тратит себя, он закостеневает.
Научите их размышлению и молитве, благодаря им расширяется душа. Научите не скудеть в любви. Чем заменишь любовь? Ничем. А любовь к самому себе — противоположность любви.
Карайте ложь и доносительство. Бывает, что и они помогают человеку и на первый взгляд в помощь царству. Но силу рождает только верность. Нельзя быть верным одним и неверным другим. Верный всегда верен. Нет верности в том, кто способен предать того, с кем вместе трудится. Мне нужно сильное царство, и я не собираюсь основывать его мощь на человеческом отребье.
Привейте им вкус к совершенству, ибо любое дело — это путь к Господу и завершает его только смерть.
Не учите их, что главное — прощение и милосердие. Плохо понятые, обе эти добродетели обернутся потаканием нечести и гниению. Научите их благому сотрудничеству — общему делу, где каждый в помощь благодаря другому. И тогда хирург поспешит через пустыню к каменотёсу с разбитой коленкой. Потому что речь идёт об исправности повозки. Вожатый у них один.
Я задумался о великом таинстве перерождения и изменения самого себя. Жил когда-то в нашем городе прокажённый.
— Я хочу показать тебе бездну, — сказал отец.
И он повёл меня на окраину, где за домами виднелся голый замусоренный пустырь. Маленький домишко стоял посреди пустыря за забором, отгородившим прокажённого от остального мира.
— Ты, верно, думаешь, что он в отчаянии? Присмотрись, он сидит на пороге и зевает. В нём умерла любовь, только и всего. Его сгноило изгойство, всего-навсего. Запомни, изгойство не терзает болью, оно изнашивает тебя день за днём. В изгнании питаются снами и в кости играют понарошку. Да, он сыт, но что толку в сытости? Он — король царства теней.
Наше спасение в необходимости, — продолжал отец. — Что за игра в кости без денег? Что за жизнь в мечтах? Мечты не приносят счастья, они слишком податливы. Как безнадёжен рой мечтаний, заполняющий пустоты юности. На пользу каждому всё, что сопротивляется и противится. Не болезнь беда прокажённого — податливость жизни. У него нет необходимости идти, он осел у своей кормушки.
Горожане приходили поглядеть на него. Окружив забор, они затаивали дыхание, словно заглядывали после тяжёлого подъёма в кратер вулкана. Они бледнели, словно уже услышали грозный гул в глубине земли. Жизнь за забором казалась им исполненной тайны. Но тайны в ней не было.
— Не тешь себя иллюзиями, — сказал отец, — не выдумывай прокажённому бессонных ночей, отчаяния и рук, заломленных в бессильной ярости против самого себя, Господа и всех людей на свете. Он — неучастие, и с каждым днём он от нас всё дальше и дальше. Что связывает его с людьми? Глаза ему затянула пелена гноя, бессильные руки повисли плетьми. Городской шум для него — шум проезжающей неведомо где телеги. Жизнь — не слишком понятное зрелище. А что такое зрелище, спектакль? Пустяк, он ничего не стоит. Живит только то, что переделывает тебя. Нельзя жить, превратившись в склад с мёртвым грузом. Мог бы жить и прокажённый, подвози он на лошади камни для постройки храма. Но нет, этого снабдили всем.
Со временем вошло в обычай навещать прокажённого каждый день, сострадать ему и через забор, отгородивший его от мира, перекидывать ему приношения. Он стал божком, ему служили, его украшали и одевали, кормили лучшими яствами. В праздник чествовали музыкой. И всё же он оставался нищим. Он нуждался во всех и не был нужен никому. Ему давали всё, но ему отдать было нечего.
— Ты видел деревянных идолов, — сказал отец, — они тоже обвешаны дарами. Перед ними возжигают свечи, им кадят дымом жертвоприношений, украшают драгоценностями. Но поверь, преображаются и растут люди, жертвуя своему божеству золотые браслеты, драгоценные каменья, — деревянный идол пребывает деревом. Он не может переродиться. Дерево живёт, преображая землю в цветы.
Я смотрел на прокажённого, он вышел из лачуги и обвёл толпу незрячим, тусклым взглядом. Говор собравшейся толпы мог бы польстить ему, но для него он значил не больше дальнего шума волн. Он был для нас недосягаем. Нас ничего не связывало друг с другом. И если кто-то в толпе громко жалел его, взгляд прокажённого туманился презрением... Изгой. Его воротило от игры, где всё понарошку. Что за жалость, если не берут на руки и не баюкают? Ведь для нас как живой, настоящий он не существовал. И когда вдруг в нём просыпалось что-то древнее, инстинктивное, когда он вдруг загорался яростью, не желая больше служить ярмарочной забавой, — яростью, по существу поверхностной, ибо мы не были частью его жизни, а чем-то вроде детей у пруда, где едва шевелится одинокий карп, — ярость его не задевала нас. Ярость, неспособная нанести удар, швыряющая на ветер пустоту слов. Мне показалось: взяв на себя его пропитание, мы ограбили его.