— Я бродил около Садов Медичи и глядел на них, как голодная собака на мясную лавку.
— Баста! — Гирландайо был вне себя, таким его Микеланджело еще никогда не видел. — Граначчи, ты и Буонарроти отныне свободны от всяких обязательств, вы уже не мои ученики. Сегодня вечером я подпишу у старшин цеха нужные документы. А теперь все за работу! Может быть, вы считаете, что я Гирландайо Великолепный и способен содержать на свои миллионы академию?
Радость пробирала Микеланджело до самых костей, словно холодный дождь, когда дует трамонтана. Граначчи стоял пасмурный.
— Граначчи, caro mio, что с тобой?
— Я люблю живопись. Я не могу работать с камнем. Это слишком тяжело.
— Нет, нет, дружище, из тебя выйдет замечательный скульптор. Я буду помогать тебе. Все будет прекрасно, вот увидишь.
Граначчи печально улыбнулся.
— О, я пойду с тобой, Микеланджело. Но что мне делать с молотком и резцом? Ведь камень вымотает у меня все силы.
Микеланджело уже не мог сосредоточиться и продолжать работу. Он встал из-за ученического стола и поднялся на помост к Гирландайо. Ему хотелось поблагодарить человека, который лишь год назад взял его в ученики, но он стоял перед Гирландайо с горящим взором и немыми устами: как выразить благодарность тому, кто позволяет беспрепятственно уйти от себя?
По лицу мальчика Гирландайо видел, какие чувства в нем борются. Он заговорил с Микеланджело мягко, негромко, явно не желая, чтобы его слышали другие.
— Ты прав, Буонарроти: фреска — не твое ремесло. Тот неофит, которого ты нарисовал для меня, выглядит так, будто он высечен из скалы. У тебя дарование рисовальщика; с годами, набираясь опыта, ты, возможно, применишь этот талант к камню. Но никогда не забывай, что Доменико Гирландайо был твоим первым учителем.
Дойдя этим вечером до отцовского дома, Микеланджело сказал Граначчи:
— Лучше бы тебе зайти к нам. Когда в одном мешке двое, его трудней сбросить с моста.
Они поднялись по парадной лестнице и, минуя кухню, чтобы не тревожить Лукрецию, тихо прошли к отцу: тот сидел, нахохлившись, в углу за своим треугольным столиком; высокий, почти в пять аршин, потолок делал его фигуру до смешного маленькой. В комнате было холодно: чтобы прогреть каменные стены, даже флорентинскому солнцу надо трудиться большую часть весны.
— Отец, у меня есть новости. Я ухожу от Гирландайо.
— А, великолепно! Я так и знал, что ты рано или поздно образумишься. Ты теперь вступишь в цех шерстяников…
— Я ухожу от Гирландайо, но поступаю учеником по скульптуре в Сады Медичи.
Чувство радости у Лодовико тотчас сменилось недоумением.
— Сады Медичи?.. Какие сады?
— Я тоже туда поступаю, мессер Буонарроти, — сказал Граначчи. — Мы будем учениками Бертольдо и попадем под надзор Великолепного.
— Каменотес, несчастный каменотес! — судорожно вскину руки Лодовико.
— Я буду скульптором, отец. Бертольдо последний наш мастер скульптуры, который еще жив.
— Когда не повезет, то уж не знаешь, где этому конец, — так все, петля за петлей, и раскручивается, и жалит, как змея. Если бы твоя мать не упала с лошади, тебя не послали бы ради кормилицы к Тополино, а не попади ты к Тополино, ты и не вздумал бы сделаться каменотесом.
Микеланджело не посмел ответить на это. Заговорил Граначчи:
— Мессер Буонарроти, многие дети тоже могли бы попасть к Тополино и никогда не заразились бы страстью к камню. У вашего сына влечение к скульптуре.
— Ну, а что такое скульптор? Еще хуже, чем художник. Даже не принадлежит ни к какому цеху. Мастеровой, вроде дровосека. Или сборщика олив.
— С одной только существенной разницей, — вежливо, но твердо возразил Граначчи, — что из олив выжимают масло, а дрова жгут, чтобы сварить суп. И масло и суп поедают — и тут им конец. А у искусства есть волшебная особенность: чем больше умы впитывают его, тем оно долговечнее.
— Это пустая поэзия! — взвизгнул Лодовико. — Я толкую о благоразумии, о том, как прокормить семейство, а ты мне читаешь какие-то басни.
В комнату вошла монна Алессандра, бабушка.
— Скажи своему отцу, Микеланджело, что тебе сулит Лоренцо Великолепный. Ведь он богатейший человек в Италии и славится щедростью. Долго ли ты будешь в учениках? И сколько тебе положат жалованья?
— Не знаю. Я не спрашивал.
— Он не спрашивал! — усмехнулся Лодовико. — Ты думаешь, что мы такие же богатые люди, как Граначчи, и можем потакать всем твоим глупостям?
На бледных щеках Граначчи проступили пятна.
— А я спрашивал, — с вызовом сказал он Лодовико. — Нам не сулят ничего. Договор с нами не заключают и не дают никакого жалованья. Лишь бесплатно учат.
Микеланджело покрепче уперся ногами в пол и наклонил голову, чтобы встретить самый бурный взрыв ярости Лодовико. Но тот, звучно шлепнувшись о жесткую кожаную обивку, лежал, не двигаясь, в кресле, на глазах у него выступили слезы.
И с чувством какой-то отрешенности Микеланджело подумал:
«Странные люди мы, флорентинцы: сентиментальность нам чужда, ею не заражена ни одна капля нашей крови, и, однако, мы легко плачем, глаза у нас на мокром месте». Он подошел к отцу, положил ему на плечо руку.
— Отец, позвольте мне воспользоваться выпавшим случаем. Лоренцо Медичи решил создать во Флоренции новое поколение скульпторов. Я хочу стать одним из них.
Лодовико поднял взор на своего самого многообещающего сына.
— Лоренцо попросил в школу именно тебя? Он полагает, что у тебя есть талант?
«Как легко стало бы всем, если бы я решился немножко солгать», — подумал мальчик.
— Лоренцо попросил у Гирландайо двух лучших учеников. Были выбраны Граначчи и я.
Стоя у двери, мачеха молча слушала разговор. Теперь она вошла в комнату. Лицо у нее было бледно, черные, расчесанные на пробор волосы четко обрисовывали голову.
— Микеланджело, я не хочу сказать про тебя ничего худого, — начала она. — Ты добрый мальчик. Ты хорошо кушаешь. Но я должна, — тут она повернулась к мужу, — подумать и о своей родне. Мой отец говорил, что войти в семью Буонарроти, — это большая для нас честь. А что останется на мою долю, если ты позволишь мальчонке разорить весь дом?
Лодовико вцепился в подлокотники кресла. Вид у него был очень усталый.
— Я тебе не даю своего согласия, Микеланджело, и никогда не дам.
И он вышел из комнаты. Вслед за ним вышли Лукреция и монна Алессандра. Наступило мучительное молчание. Первым заговорил Граначчи:
— Отец хочет лишь исполнить свой долг по отношению к тебе, Микеланджело. Разве старый человек способен признать, что он не прав, а прав четырнадцатилетний подросток? Нельзя требовать от него слишком многого.
— Выходит, я должен упустить такую возможность? — вскипел Микеланджело.
— Нет, не должен. Но ты пойми, что отец хочет действовать из лучших побуждений, а его упрямый сын подсовывает ему такую задачу, разобраться в которой — извини меня — у него не хватает разума.
Микеланджело моргал глазами, не отвечая ни слова.
— Ты любишь своего отца, Граначчи?
— Люблю.
— Я завидую тебе.
— Значит, ты должен быть добрее и по отношению к своему отцу.
— Добрее?
— Да, если ты хочешь, чтобы он не делал тебе зла.
В Садах Медичи в отличие от боттеги Гирландайо никто не гнался за заработком. Доменико Гирландайо вечно спешил: ему надо было не только кормить большую семью, но и выполнять множество заказов с твердо установленными сроками.
Как далека была от этой спешки и суеты атмосфера, в которую попал в один прекрасный день Микеланджело, начав работу у Лоренцо Великолепного и Бертольдо. Здесь царил совсем иной дух, все было пронизано одной заботой:
«Не торопитесь, работайте тщательно. У нас здесь одна-единственная цель — учиться. Мы постоянно говорим вам: упражняйтесь! Мы стремимся довести до совершенства лишь ваше искусство, ваше мастерство. Вам надо добиться одного: зрелости. Наберитесь терпения. Готовьте себя к тому, чтобы стать пожизненно скульпторами».
Первым в Садах заговорил с Микеланджело Пьетро Торриджани, зеленоглазый блондин, силач и красавец. Сверкая белозубой улыбкой, он сказал вкрадчиво:
— Так вот кто, оказывается, подглядывал за нами. Мы прозвали тебя Привидением. Ведь ты все время бродил у ворот.
— Я и не догадывался, что на меня смотрят.
— Не догадывался. Да ты пожирал нас глазами! — рассмеялся Торриджани.
Помимо скульптуры Бертольдо обожал две вещи: веселую шутку и кулинарию. Однако в юморе его было гораздо больше остроты, чем в колбасах, приготовленных им по охотничьему способу. Бертольдо даже написал свою поваренную книгу и сейчас, поселившись во дворце Медичи, сетовал лишь на то, что у него нет возможности прославить свои кулинарные рецепты.