сказала мама.
— Да, ты пыталась возражать! — Он быстро подошел, положил ей руку на голову, продолжая говорить. — И благослови тебя бог за это. Ты всегда пыталась возражать против этой проклятой женской черты — против инстинкта супружеской, чопорной респектабельности, которая служит опорой всей культуры, еще не упадочной, ведь культура не приходит в упадок, только пока она еще рождает таких неисправимых, непоколебимых, как ты, — тех, кто имеет смелость нападать, и противостоять, и возражать, — и на секунду нам показалось, что сейчас он наклонится и поцелует ее: по-моему, мы все трое так подумали. Но он не поцеловал ее, вернее мама успела сказать:
— Перестань! Оставь меня в покое. Решай наконец: хочешь, чтобы я позвонила ей, или ты сам?
— Я сам, — сказал он. Он посмотрел на меня. — Два красных галстука: второй для тебя. Жаль, что тебе не шестнадцать лет. Ей нужен кавалер, вот что.
— Ну, если бы в шестнадцать лет непременно надо было бы стать ее кавалером, так слава богу, что мне нет шестнадцати, — сказал я. — Кавалер у нее уже есть. Матт Ливитт. Он получил Золотые перчатки не то в Огайо, не то еще где-то, в прошлом году. И вид у него такой, что он и сейчас может пустить их в ход. Нет уж, большое спасибо! — сказал я.
— О чем ты? — сказала мама.
— Пустяки! — сказал дядя Гэвин.
— Наверно, ты никогда не видел, как он боксирует, — сказал я, — иначе ты не говорил бы про него «пустяки». Я-то его видел. С Причером Бердсонгом.
— Который же из твоих друзей-спортсменов Причер Бердсонг? — спросила мама.
— Он вовсе не спортсмен, — сказал я. — Он живет в деревне. А боксировать научился во Франции, на войне. Он и Матт Ливитт…
— Подожди, — сказал дядя Гэвин. — Он…
— Кто — «он»? — сказала мама. — Твой соперник?
— …из Огайо, — сказал дядя Гэвин. — Окончил эту новую школу механиков у Форда, и фирма послала его сюда — работать механиком при их гараже…
— У него своя машина, желтая, открытая, — сказал я.
— И Линда в ней катается? — сказала мама.
— …и так как Джефферсон город маленький, а он не слепой, — сказал дядя Гэвин, — то рано или поздно он увидал Линду Сноупс, должно быть, где-нибудь между домом и школой; и так как он мужчина и ему двадцать первый год, то он, естественно, не теряя времени, познакомился с ней; репутация обладателя Золотых перчаток, которую он либо действительно заслужил, либо придумал по дороге сюда, очевидно, отстранила всех возможных соперников…
— Кроме тебя, — сказала мама.
— Брось, — сказал дядя Гэвин.
— Да, кроме тебя, — сказала мама.
— Он всего лет на пять старше ее, — сказал дядя Гэвин. — А я больше чем вдвое старше.
— Кроме тебя, — сказала мама. — Все равно, до какого бы возраста ты не дожил, ты никогда не будешь вдвое старше, чем любая женщина, а сколько ей лет, это неважно!
— Ладно, ладно, — сказал дядя Гэвин. — Так о чем это я? Спасти Джефферсон от Сноупса — наш долг. Спасти Сноупса от Сноупса — великая честь.
— Ты говорил — привилегия, — сказала мама. — Заслуга.
— Ну, ладно, — сказал дядя Гэвин. — Пусть будет просто удовольствие. Ты довольна?
Тем и кончилось. Через некоторое время отец вернулся домой, но маме нечего было ему рассказать, потому что он и так все знал, ему только оставалось ждать, пока понадобится «волчий присвист», которого еще не придумали; ждать до следующего дня, до послеобеда.
Она пришла немного позже двенадцати, как раз в то время, как ей возвращаться из церкви, если только она в тот день ходила в церковь. Может, и ходила, потому что на ней была шляпа. А может быть, мать заставила ее надеть шляпу ради моей мамы; она показалась на улице из-за угла, и она бежала бегом. Тут я увидел, что шляпа у нее как-то сбилась набок, как будто кто-то ее дернул, или потянул, или она за что-то зацепилась мимоходом, да еще другой рукой она держалась за плечо. И тут я увидал, что лицо у нее ужасно злое. Испуганное, конечно, тоже, но сейчас, когда она входила в калитку, держась за плечо, и уже не бежала, а просто шла быстрым, твердым шагом, лицо у нее было скорее злое, чем испуганное, но потом испуг проступил сильнее. И вдруг, оба эти выражения слились в одно, совершенно непохожее ни на испуг, ни на злость, потому что в эту минуту из-за угла выехала машина и промчалась мимо — машина Матта Ливитта, — в городе было много таких подержанных машин, но только у него одного на радиаторе красовалась огромная медная сирена, и, когда он на всем ходу нажимал кнопку, сирена гудела в два тона: и вдруг мне показалось, как будто чем-то запахло, пронесся порыв чего-то такого, что я не понял, даже если бы это когда-нибудь повторилось; машина промчалась, а Линда пошла дальше напряженным, быстрым шагом, в съехавшей набок шляпке, все еще держась за плечо, все еще дыша порывисто и быстро, хотя на ее лице уже ничего, кроме испуга, не было, и поднялась на веранду, где ждали мама и дядя Гэвин.
— Здравствуй, Линда! — сказала мама. — У тебя рукав порван!
— Зацепилась за гвоздь, — сказала Линда.
— Вижу, — сказала мама. — Пойдем наверх, в мою комнату, снимешь платье, я зашью.
— Не стоит, — сказала Линда, — лучше дайте мне булавку.
— Ну, возьми иголку, зашей сама, а я пойду узнаю, как с обедом, — сказала мама. — Ты ведь умеешь шить, правда?
— Да, мэм, — сказала Линда. Они поднялись наверх, в мамину спальню, а мы с дядей Гэвином пошли в кабинет, и тут отец, конечно, сказал дяде Гэвину:
— Значит, не успела она сюда дойти, как кто-то к ней пристал? Что же ты, мой мальчик? Где твое копье и меч? Где твой белый конь?
Но в первый раз Матт не прогудел в свою медную сирену, проезжая мимо нашего дома, так что мы не понимали, к чему так прислушивается Линда, сидя за обеденным столом, — дырка на плече была зашита, да так, будто зашивал ее десятилетний ребенок, а лицо у нее было все еще напряженное, испуганное. Но мы тогда еще ничего не понимали. То есть не понимали, что ей приходится столько всего делать сразу: и притворяться, что ей нравится обед, и держать себя как следует за столом, в чужом доме, среди людей, которые, как она понимала, не имеют никаких особых оснований хорошо к ней относиться, и все время ждать, что же еще выкинет Матт Ливитт, да еще при этом стараться, чтобы никто не заметил, чем заняты ее мысли. То есть напряженно ждать,