Однако этой легкой гримировки «еретика» под истинно-православного составителям сборника мало. Они-то знают, сколько в нем подозрительного «мирского» духа. Недаром он так любил повторять: где Дух — там свобода… Недаром (во второй период) сквозь цензуру — но ярко — писал свои статьи «О подделках», о палачестве и т. д.
И вот, в конце книги, приложено: «Содержание речи, произнесенной на высш. женск. курсах в СПБ. 13 марта 1881 г.».
Решительно никаких видимых оснований и мотивов для такого приложения — нет. «Речь» (или ее конспект) не связана с содержанием книги ни темой, ни даже временем: она возвращает нас на несколько лет назад. Как речь — не выделяется из ряда других лекций Соловьева на тех же курсах и уж, конечно, по характерности и значительности не сравнима с его знаменитой речью, произнесенной в Кредитном О-ве через 15 дней, — 28 марта того же, 1881 года. Чем объяснить неожиданное «приложение»?
Только одним: желанием «закруглить уже намеченный в предисловии национально-православный облик философа, прибавив соответствующий политический штрих. Для этого не годилась ни речь 28-го марта, ни — еще менее! какая-нибудь из блестящих религиозно-политических статей Соловьева. Пришлось поискать среди профессорских лекций, и выбор пал на этот конспект: в нем есть фразы, в которых можно усмотреть что-то вроде… осуждения «революции». И в борьбе за Соловьева, в стремлении притянуть его на свою сторону, запереть в своем лагере, составители книги не остановились даже перед тем бессвязным видом, который она получила, благодаря «приложению».
Я думаю, борьба за Соловьева только начинается. Ее тактика — непременно вот это «раздранье риз», расчлененье, разделение неделимого соловьевского «всеединства». Определение, национал-православные, консервативные группировки будут делать все возможное, чтобы загримировать Соловьева «под своего». Наши церковники, — если позволено так выразиться, — хотят украсть Соловьева у мира. У того «мира» — с его порывом к свободе, с его движением, с падениями и восстаниями, — которому Соловьев по праву дан. И — признаемся! — это предприятие может иметь успех. Церковники могут украсть Соловьева у мира, могут уже потому, что у мира Соловьев «плохо лежит». Он современен и легко сослужил бы нашей современности большую службу. Но «мир» этого почти не сознает и помощью Соловьева не пользуется. Не то — другая сторона, которая отлично понимает, как важно опереться на Соловьева. Сборник «Хр. Молодежи» не первая, и даже не самая яркая, попытка захватить эту чужую, но дурно хранимую, собственность. Легко было бы указать и на другие…
Есть, однако, обстоятельство, которое борющаяся за овладение Соловьевым сторона не учитывает, или не понимает. Неизбежное деленье, разрезыванье, подрезыванье, расчлененье Соловьева (а иначе как уложить его на прокрустово ложе реакционной православное™?) неизбежно понижает и его ценность. На Соловьева с вынутым стержнем не очень-то обопрешься. Уничтожение его центральной идеи, — всеединства, — хотя бы операция производилась медленно, тонко, осторожно, — поведет и к уничтожению его самого. А если так, пожалуй, нынешние борцы за Соловьева окажутся подобными, в конечном счете, всаднику: он и скакал, и доскакал, но —
в руках его мертвый младенец лежал.
Говорят, одержимость — болезнь древности. Я думаю — она вечная, и лишь в иные времена усиливается и распространяется.
Наше время для нее благоприятно. Участились случаи, тяжелые и легкие, и всегда разнообразные, всегда в зависимости от индивидуальности.
Одержимость не нападает сразу; она развивается постепенно; и в течение некоторого периода можно еще слушать человека и принимать его за прежнего, не догадываясь о том, что с ним случилось.
Это период — опасный для недогадливых. Нужно стараться помочь им поскорее раскрыть глаза. И я обращаюсь к тем из слушателей и читателей проф. И. А. Ильина, которые не потеряли способность рассуждать: попробуйте отнестись внимательнее к последним его книгам и к фельетонам на страницах «Возрождения». Вы увидите, может быть, нечто новое.
Вот, хотя бы, недавняя статья «Дух преступления». Относительно содержания ее спорить не будем, — не спорят с автора-' ми таких статей, — мы только со спокойствием рассмотрим, что она из себя представляет.
Вглядитесь: разве ее написал философ Ильин? Разве какой-нибудь философ — да что философ! просто человек с размышлением, — позволил бы себе так обращаться со словами и понятиями?
У Ильина нет определений; он действует странным и упрощенным способом — посредством знаков равенства. Берет одно слово, берет другое, какое ему соизволится, ставит между ними знак равенства, и конец: считайте, что это синонимы. Отсюда уж идут выводы, — настолько же лишенные смысла, насколько не осмыслено и произвольно было наложение одного слова на другое.
Чтобы пояснить этот способ — вот примерное упражнение со словом «война»:
Война = Крестовые походы. Крестовые походы = подвиг. Таким образом: война = подвиг; это синонимы. Каждый раз, когда произносится слово: «война», понимайте: «подвиг».
Или так (с равным правом): война = германская война. Германская война = коварство. Значит: война = коварство; это синонимы. Каждый раз, когда произносится слово: «война», понимайте: «коварство».
Одинаковый произвол — и одинаковое бессмыслие.
Именно этим способом, конечно невозможным для человека, считающегося с условиями разумного мышления, оперирует Ильин: революция = большевизм, большевики = преступники. Таким образом: революция = преступление; это синонимы.
Каждый раз, когда пишется: «революция», читайте: «преступление».
Начертав свой первый знак равенства (революция = большевизм), — Ильин делает, ради второго (большевики = преступники), что-то вроде диверсии в сторону большевиков, крайне торопливо и ненужно, ибо новых доказательств их преступности не приводит; да и никаких, пожалуй, не приводит, ограничиваясь, главным образом, бранью, — «обзываньем» их каторжниками, уголовщиной и т. д., что также новости для нас не имеет. Но это понятно. Ильин очень спешит и подчеркивает: «Революция в том, что революционеры всех ограбили». Через несколько строк, опять курсивом: «И все это есть революция» (читай: преступленье).
Все ясно; дальше оставалось бы доказывать, разве, что преступленье — преступно, а это доказательств не требует. К тому же Ильин опять торопится. Преступленье установлено; надо, значит, найти всех преступников, всех прикосновенных к преступленью, посадить их на скамью подсудимых и озаботиться о достойном наказаньи. Впрочем, что касается наказанья, то оно известно: Ильин уже объявлял о нем. Это — «в строгой последовательности — пресечение, безжалостность, казнь». Для раскаявшихся и малосознательных сообщников — будет допущено, вероятно, снисхожденье: эти «рабы биты будут меньше».
Розыск злодеев и преступников не долог, не труден: уголовной бандой грабителей и убийц с их сообщниками оказывается — вся русская интеллигенция. Да и действительно: ведь «революция — большевизм — преступленье» не три слова, а одно; значит, бывшие, настоящие и будущие, активные и не активные, революционеры — большевики; они же — преступники, или, в крайнем случае, сообщники. А так как я не знаю, найдется ли хоть один русский интеллигент, который мог бы представить достаточные для Ильина доказательства, что он и помышлением никогда революции (преступленья) не касался, — то ясно: на скамье подсудимых вся русская интеллигенция Так есть, так и быть должно; и бывший философ Ильин так это и объявляет.
Судебный процесс он ведет стремительно, впрочем находит время для попутного глумленья над обвиняемыми. Это вообще характерная черта для теперешнего состояния философа, — осыпать бранью, попросту обозвать своих «преступников» всяческими словами: ах вы такие-сякие, уголовщина, каторжники, воры злодейские! Что, молчите, небось! Страшно?
И едва лишь почудится ему, что кто-то собрался открыть рот, — последний окрик:
— Довольно! Я — знаю, что говорю! А вы — слушать и молчать!
Конечно, молчать; не спорить же с человеком в пене? Говорить надо не с ним, но о нем, о его состоянии, о его писаниях.
Да какие уж это писания? Это буйство, а не писания. Одержимому свойственно буйствовать (даже тихий, и тот без своего, — тихого, — буянства не обходится). Однако буйствовать на улице, или хотя бы в переулке «Возрождения», до сих пор не позволялось. Как раз Струве, — если память мне не изменяет, — всегда, во всех своих положениях, был против буйства. И то, что уличное буйство Ильина им ныне поощряется, — будит во мне горестное подозрение: да уж не коснулась ли и его та же зараза? Сам-то Струве — уж вполне ли Струве?..