Мне эта вакханалия представлялась чем-то величественным. Казалось, будто вернулись времена испанских пиратов. Здесь был широкий, свободный разгул — это было достойно великих авантюристов. И я тоже участвовал в этом разгуле, и я был одним из этих морских разбойников, буйствовавших среди бумажных домиков японского городка.
Губернатор так и не отдал приказа очистить улицы. Между тем мы с Акселем продолжали бродить из трактира в трактир и везде выпивали. Вскоре во время какой-то пьяной проделки мы с ним разлучились, и я потерял его из виду; у меня у самого уже зашумело в голове. Я побрел дальше, на каждом шагу заводя новые знакомства; я пил стакан за стаканом и пьянел все больше и больше. Помню, я сидел где-то вместе с японскими рыбаками, с рулевыми гавайцами из нашей же флотилии и молодым матросом-датчанином, только что вернувшимся из Аргентины, где он был ковбоем. Этот датчанин очень интересовался местными обычаями и обрядами. И вот мы начали пить сакэ, с полным и точным соблюдением всего японского этикета. Это был бесцветный, мягкий, тепленький напиток; подавали его в крошечных фарфоровых чашечках.
Помню еще мою встречу с юнгами — парнями лет восемнадцати — двадцати из английских семей средней руки. Они сбежали с судов, куда их отдали для обучения морскому делу, и вот теперь они очутились на промысловых шхунах в качестве матросов. Это были цветущие, ясноглазые юнцы с гладкой кожей; они были молоды, как и я, и тоже учились жизни среди взрослых мужчин. Да они и вправду уже были взрослыми. Они не хотели пить слабый сакэ, им нужны были четырехугольные бутылки, наполненные едкой, огненной жидкостью, которая зажигала у них кровь и возбуждала пожар в мозгу. Помню одну трогательную песню, которую они пели, с таким припевом:
Хочу тебе кольцо я дать,
Сынок мой дорогой,
Чтоб вспомнил про свою ты мать
В час бури роковой.
И они плакали, когда пели эту песню, — эти бесшабашные юные негодяи, нанесшие такой удар гордости своих матерей. Я тоже пел вместе с ними, и плакал вместе с ними, и наслаждался этой трогательной и драматической сценой, и пытался дать какое-то пьяное хаотическое объяснение жизни и романтическим приключениям. И еще одна картинка, которая ярко и отчетливо выделяется в тумане времени: мы — эти юнцы и я — идем по улице, обнявшись и покачиваясь, а над нами сияют звезды. Мы поем какую-то лихую матросскую песню, поем все, за исключением одного: он сидит на земле и горько плачет, а мы отбиваем такт, размахивая бутылками из-под джина. С обоих концов улицы доносятся голоса матросов, поющих, как и мы, хором, и вся жизнь кажется значительной, прекрасной, каким-то фантастическим и великолепным безумием.
Затем опять следует тьма, после нее я, открыв глаза, вижу при бледном свете начинающегося дня японку, которая заботливо и тревожно склоняется надо мной. Это жена местного лоцмана, и я лежу у двери ее дома. Мне холодно, я весь дрожу, я болен после вчерашней попойки. Чувствую, что я слишком легко одет. Ах, эти негодные юнги! У них, видно, вошло в привычку удирать. Теперь они удрали со всем моим имуществом. Часы мои исчезли. Несколько долларов, которые у меня были, тоже пропали. Нет и моего пальто. Пояса тоже. И… да, верно, башмаки тоже утащили.
Я описал для примера один из десяти дней, проведенных нами на Бонинских островах. Виктор оправился от своего временного сумасшествия, разыскал меня и Акселя, и мы после этого пили с большей осторожностью. Но мы так и не поднялись по тропинке из лавы, заросшей цветами. Город да бутылки из-под джина — вот все, что мы видели.
Тот, кто сам обжегся, не может не предупреждать других об опасности. Поступи я так, как следовало, я мог увидать на Бонинских островах много интересного, получить от многого настоящее удовольствие. Но я отлично понимаю, что дело вовсе не в том, как следует или как не следует поступать. Важно то, как поступаешь на самом деле. Такова извечная, неопровержимая истина. Я делал то, что делал. Я делал то, что делали все матросы на Бонинских островах. Я делал то, что делали в то самое время миллионы людей в различных точках земного шара. Я поступал так потому, что все меня толкало на этот путь, потому что я был человеком, вернее, мальчишкой, продуктом своей среды; потому что я не был ни болезненно-малокровным субъектом, ни полубогом. Я был просто человеком и шел по тому же пути, по которому шли все, шли люди, пред которыми я преклонялся, прошу не забывать — здоровые полнокровные мужчины, крепкие, могучие, шумливые, свободные духом, не рассчитывавшие по-мещански каждый свой шаг, а с истинно царским великолепием расточавшие и жизнь, и свои силы, и деньги.
И этот путь был открыт передо мною. Точно во дворе, где играют дети, оставили незакрытым колодец. Какой прок убеждать маленьких смельчаков, шагающих своими крошечными неуверенными ножками по пути к познанию жизни, что нельзя играть близ незакрытого колодца. Все равно они непременно будут играть около него. Все родители это знают. И мы тоже знаем, что известный процент этих детей — самые живые и смелые из них — упадут в колодец. Нужно только одно, и каждый из нас это знает, а именно — прикрыть колодец. То же самое и с Джоном Ячменное Зерно. Все уговоры и нравоучения в мире не будут в состоянии удержать от Ячменного Зерна зрелых мужчин и подражающих им юношей до тех пор, пока Ячменное Зерно доступно всегда и повсюду и пока оно неразрывно связано с понятием о мужественности, смелости и широком размахе.
Единственный рациональный выход из этого положения для нас, представителей двадцатого столетия, — это забить колодец и доказать, что двадцатый век есть действительно двадцатый век, оставив девятнадцатому и всем предыдущим векам все то, что принадлежит им: сожжение ведьм, нетерпимость, фетишизм и самый гнусный из всех этих остатков варварства — Джон Ячменное Зерно.
От Бонинских островов мы умчались на север, в поисках стада котиков, и долгих три месяца таскались по северным морям, в холод и мороз. Порой случалось, что мы попадали в густую, бесконечную полосу тумана и по целым неделям не видели солнца. Работа была неимоверно тяжелая, мы не пили и даже не думали о выпивке. А потом мы поплыли на юг, в Йокогаму, с огромным запасом шкур в трюме, предвкушая близость получения жалованья.
Мне очень хотелось сойти на берег и повидать Японию, но первый день после прибытия был всецело посвящен работе на судне: нас, матросов, отпустили только к вечеру. И здесь, согласно общепринятому порядку и установившемуся у мужчин обычаю вспрыскивать всякие сделки, Джон Ячменное Зерно снова подхватил меня под руку и повел, куда хотел. Капитан дал деньги охотникам для передачи нам, а те сидели и ждали нас в одном из местных трактиров, чтобы мы пришли их получить. Трактиром всецело завладела компания с нашей флотилии. Всякие напитки лились рекой. Угощали все. Могли ли мы после трех месяцев тяжелой работы и вынужденной трезвости — молодые, крепкие, цветущие, здоровые парни, в которых долго сдерживаемая дисциплиной и окружающими условиями жажда жизни теперь била ключом и шла через край, — могли ли мы удержаться, чтобы не выпить двух-трех стаканчиков? Выпьем немножко — так мы решили, — а потом пойдем осматривать город.
И повторилась та же самая история. Ведь сколько же раз нужно было выпить! А чем больше проникал в нашу кровь волшебный жаркий напиток, чем больше смягчались наши голоса и наши сердца, тем сильнее мы чувствовали, что теперь не время делать оскорбительное различие: согласиться выпить с одним товарищем и отказаться пить с другим. Все — товарищи, все мы вместе боролись с бурями и лишениями, все мы, стоя рядом, спускали паруса и натягивали канаты, сменяли друг друга у руля, лежали рядом на той же палубе, когда судно зарывалось в волны, и одновременно поднимали головы, когда оно выныривало, и смотрели, кого из товарищей не хватает. И потому надо было выпить со всеми, и все угощали, и голоса наши становились громче, когда мы все вспоминали тысячи товарищеских поступков. Про драки и словесные препирательства мы совсем забыли и твердо знали, что в целом мире нет парней лучше.
Так вот — был еще ранний вечер, когда мы попали в этот трактир, и за всю эту первую ночь на берегу я так Японии и не увидел; ничего я не увидел, кроме этого трактира — обыкновенного кабака, очень похожего на кабаки у нас дома, да и вообще на кабаки всего света.
Две недели мы стояли в Йокогамской гавани, но из всего города мы только и видели, что кабаки, где собирались матросы. Иногда кто-нибудь из нас нарушал однообразие попоек, выкинув какой-нибудь эффектный фортель. Мне, например, посчастливилось совершить настоящий подвиг по этой части: как-то раз, в темную полночь, я вернулся вплавь обратно на шхуну и крепко там уснул, а портовая полиция в это время искала в гавани мое тело и выставила мое платье для опознания.