Как-то раз – дело было под вечер – Эктон остановил лошадей на вершине холма, откуда открывался великолепный вид. Дав лошадям как следует отдохнуть, он сидел тем временем и беседовал с мадам Мюнстер. Вид, открывавшийся с холма, был великолепен, но незаметно было никаких признаков человеческого существования: одни глухие леса вокруг, да где-то внизу поблескивала река, да там, на горизонте, смутно виднелись вершины доброй половины гор Массачусетса. Вдоль дороги тянулась поросшая травой обочина, и чуть в стороне, по пестревшей цветами траве, бежал глубокий, прозрачный ручей, а возле самого ручья лежало поваленное дерево. Эктон подождал немного, пока наконец не увидел приближавшегося к ним деревенского жителя. Эктон попросил его подержать лошадей, и тот не отказал своему соотечественнику в дружеской услуге. После чего Эктон предложил баронессе выйти из коляски; они прошли по густой траве до ручья и сели на поваленное дерево.
– Представляю себе, как это не похоже на Зильберштадт, – сказал Эктон.
Он ни разу до этого случая не упоминал в разговоре с ней Зильберштадт; у него были на то особые причины. Он знал, что там у нее муж, и ему это было неприятно. К тому же Эктону неоднократно повторяли, что муж хочет от нее отделаться, и обстоятельство это было такого свойства, что малейший, даже самый косвенный, на него намек был недопустим. Правда, сама баронесса упоминала Зильберштадт достаточно часто, и так же часто Эктон думал о том, почему ее муж решил от нее избавиться. Роль отвергнутой жены, несомненно, ставила женщину в ложное положение, но баронесса, надо сказать, играла ее с большим тактом и достоинством. Она с самого начала дала понять, что в вопросе этом существуют две стороны и что, пожелай она со своей стороны пролить свет на события, в рассказе ее не было бы недостатка в трогающих сердца подробностях.
– Конечно, это ничем не напоминает самого города, – сказала она, – украшенных скульптурой фронтонов, готических храмов, замка с крепостными рвами и множеством башен. Зато немного напоминает другие уголки герцогства; можно вообразить, что мы в могучих старых лесах Германии, в ее легендарных горах; подобный вид открывается из окон Шрекенштейна.
– Что такое Шрекенштейн? – спросил Эктон.
– Огромный замок, летняя резиденция принца.
– Вы там жили?
– Я гостила там, – ответила баронесса.
Эктон некоторое время молча смотрел на расстилавшийся перед ним пейзаж без замков.
– Вы впервые задали мне вопрос о Зильберштадте. Я думала, вам захочется расспросить меня о моем браке. Он должен казаться на ваш взгляд очень странным.
Эктон посмотрел на нее.
– Неужели я мог бы себе это позволить!
– Вы, американцы, страшные чудаки! – заявила баронесса. – Вы никогда ни о чем прямо не спросите; конца нет тому, о чем у вас здесь не принято говорить.
– Мы, американцы, очень вежливы, – сказал Эктон, национальное сознание которого значительно усложнилось благодаря пребыванию в других странах, но которому тем не менее не нравилось, когда бранили американцев. – Мы не любим наступать людям на мозоль, – сказал он. – Но мне очень хотелось бы услышать о вашем браке. Расскажите, как это произошло?
– Кронпринц в меня влюбился, – ответила со всей простотой баронесса. – И стал настойчиво добиваться моей благосклонности. Сначала он не собирался на мне жениться – у него и в мыслях этого не было. Но я не пожелала его слушать. Тогда он предложил мне брак – в той мере, в какой он мог. Я была молода, и, признаюсь, мне это польстило. Но если бы все повторилось снова, я, безусловно бы, ему отказала.
– Когда же это все произошло? – спросил Эктон.
– Ну… несколько лет назад, – сказала Евгения. – У женщины никогда не следует спрашивать дат.
– Но я полагал, когда речь идет об истории… – сказал Эктон. – И теперь он хочет этот брак расторгнуть?
– Они хотят, чтобы он заключил политически выгодный брак. Идея принадлежит его брату. Тот очень умен.
– Оба хороши, один другого стоит! – воскликнул Эктон.
Баронесса с философским видом слегка пожала плечами.
– Que voulez-vous! [55] Они принцы, им кажется, что они обходятся со мной как нельзя лучше. Зильберштадт – маленькое, но в полном смысле слова деспотическое государство. Принц мог бы расторгнуть мой брак росчерком пера. Тем не менее он обещал мне не делать этого без моего официального согласия.
– А вы согласия не даете?
– Пока нет. Все это в достаточной мере постыдно! И облегчать им задачи я уж, во всяком случае, не собираюсь. Но в моем секретере хранится коротенький документ, который надо только подписать и отослать принцу.
– И тогда с этим будет покончено?
Баронесса подняла руку и уронила ее.
– Я сохраню, конечно, свой титул, по крайней мере я вольна его сохранить, если пожелаю. И думаю, я пожелаю его сохранить. Всегда лучше иметь какое-то имя. И я сохраню свой пенсион. Он очень мал, ничтожно мал, но на него я живу.
– И вам надо только подписать эту бумагу? – спросил Эктон.
Баронесса несколько секунд на него смотрела.
– Вы меня к этому склоняете?
Он медленно поднялся и стоял, заложив руки в карманы.
– Что вы выигрываете, не делая этого?
– Предполагается, что я выигрываю время, что, если я буду тянуть и медлить, кронпринц может еще ко мне вернуться, может пойти против брата. Он очень меня любит, и брату далеко не сразу удалось его на это толкнуть.
– Если бы он к вам вернулся, – сказал Эктон, – вы бы… вы бы его приняли?
Баронесса встретилась с ним взглядом и слегка покраснела. Потом она тоже поднялась с поваленного дерева.
– Я сказала бы ему с чувством глубокого удовлетворения: «Теперь мой черед. Я порываю с вами, ваша светлость!»
Они направились к карете.
– Да, – сказал Роберт Эктон, – очень любопытная история! А как вы с ним познакомились?
– Я жила в Дрездене, у старой дамы – старой графини. Когда-то она была дружна с моим отцом. Отец умер. Я осталась совсем одна. Брат странствовал по свету с труппой актеров.
– Вашему брату следовало бы находиться при вас, – заметил Эктон. – И удержать вас от того, чтобы вы слишком доверялись принцам.
Баронесса, немного помолчав, сказала:
– Он делал все, что мог. Он посылал мне деньги. Старая графиня была на стороне кронпринца. Она даже пыталась оказать на меня давление. Мне кажется, – добавила мадам Мюнстер мягко, – что при сложившихся обстоятельствах я вела себя весьма похвально.
Эктон взглянул на нее и мысленно заключил – это был уже не первый в его жизни случай, – что когда женщина повествует о своих грехах или невзгодах, она всегда очень хорошеет.
– Хотел бы я видеть, – заметил он вслух, – как вы скажете его светлости: «Подите вы… прочь!»
Мадам Мюнстер наклонилась и сорвала в траве ромашку.
– И не подпишу отречения?
– Ну, не знаю… не знаю, – сказал Эктон.
– В одном случае я буду отомщена, в другом – свободна.
Подсаживая баронессу в карету, Эктон слегка усмехнулся.
– Как бы то ни было, – сказал он, – берегите этот документ.
Несколько дней спустя он пригласил баронессу к себе. Он давно уже собирался показать ей свой дом, но посещение все откладывалось из-за состояния здоровья его матушки. Она была неизлечимо больна и вот уже несколько лет терпеливо проводила день за днем в огромном, с цветочным узором кресле у окна своей комнаты. Последнее время она была так слаба, что никого не принимала; однако сейчас ей стало лучше, и она прислала баронессе чрезвычайно любезное послание. Эктон хотел пригласить мадам Мюнстер на обед, но она предпочла начать с обычного визита. Евгения рассудила, что, если она согласится на обед, позовут не только ее, но и мистера Уэнтуорта с дочерьми, а ей представлялось, что особый характер этого посещения будет лучше всего выдержан, если она окажется с хозяином дома tête-à-tête. [56] Почему посещение это должно было носить особый характер, этого она никому не объясняла. На посторонний взгляд, оно просто было очень приятным. Эктон приехал за ней и довез ее до порога своего дома, на что потребовалось совсем немного времени. Баронесса мысленно сказала, что дом хорош, вслух – что он восхитителен. Дом был большой, прямоугольный, покрашенный коричневой краской, и стоял среди аккуратно подстриженного кустарника; к входу вела короткая подъездная аллея. Он казался значительно более современным, чем жилище мистера Уэнтуорта, и отличался более пышным убранством и дорогими украшениями. Баронесса убедилась, что его гостеприимный хозяин достаточно тонко разбирается во всем, что составляет комфорт. К тому же он являлся обладателем привезенных из Небесной империи дивных chinoiseries; [57] в этой коллекции были пагоды черного дерева и шкатулки из слоновой кости; с каминов, на фоне миниатюрных, великолепной работы ширмочек ухмылялись или злобно косились уродцы; за стеклянными дверцами горок красного дерева отсвечивали обеденные приборы; по углам расставлены были обтянутые шелком большие ширмы с вышитыми на них мандаринами и драконами. Вещи стояли во всех комнатах, что дало баронессе повод произвести доскональный осмотр. Ей чрезвычайно все нравилось, все было по душе, она пришла к заключению, что дом у Эктона отменный. В нем сочетались безыскусственность и размах, и хотя это был чуть ли не музей, его просторные комнаты, куда, очевидно, не часто заглядывали, были так же опрятны и свежи, как молочная ферма, а может быть, еще свежее. Лиззи сказала ей, что каждое утро с пагод и прочих безделушек сама обметает пыль, и баронесса ответила, что она настоящая домашняя фея. Лиззи совсем была не похожа на юную леди, способную обметать пыль, она ходила в таких очаровательных платьях и у нее были такие нежные руки, что трудно было представить себе ее за черной работой. Она вышла встречать мадам Мюнстер, но ничего – или почти ничего – ей не сказала, и баронесса снова – уже в который раз – подумала, что американские девочки плохо воспитаны. Эту американскую девочку она очень недолюбливала и нисколько не удивилась бы, узнав, что и ей не удалось завоевать расположение мисс Эктон. Баронесса находила ее самонадеянной и до дерзости прямой, а ее способность совмещать в себе такие несовместимые вещи, как пристрастие к домашней работе и умение носить свежайшие, словно только что присланные из Парижа, туалеты, наводила на мысль об угрожающем избытке сил. Баронессу раздражало, что в этой стране придают, по-видимому, значение тому, является ли девочка совсем пустышкой или не совсем, ибо Евгения не привыкла исходить из моральных соображений при оценке незрелых девиц. И разве это не дерзость со стороны Лиззи – чуть ли не сразу исчезнуть, оставив баронессу на попечение брата? Эктон чего только не рассказал ей о chinoiseries; он, несомненно, знал толк в фарфоре и драгоценных безделушках. Обходя дом, баронесса не раз останавливалась. Она часто присаживалась, говоря, что устала, и спрашивала то про одно, то про другое, сочетая самым удивительным образом живейшее внимание с безразличием. Если ей было бы кому это сказать, она призналась бы, что положительно влюблена в хозяина дома, но не могла же она – даже под строжайшим секретом – признаться в этом самому Эктону. Как бы то ни было, ей доставляло удовольствие, не лишенное прелестного привкуса новизны, со всей свойственной ей тонкостью ощущать, что в натуре этого человека нет острых граней и что даже его насмешливая ирония не имеет ядовитого жала. Впечатление от его порядочности было такое же, как от букета цветов, когда несешь их в руках: пахнут они божественно, но время от времени причиняют неудобство. Во всяком случае, довериться ему можно было с закрытыми глазами; и притом он не отличался полным простодушием, что было бы уже излишне, а был простодушен в меру, что баронессу вполне устраивало.