Тем не менее косец двигался, — его сводило судорогой дважды в секунду, точно и неуклонно. Когда же часы собрались бить, тут на страдания его стало прямо-таки страшно смотреть, а когда кукушка выглянула из-за дверцы, ведущей во дворец, и прокуковала шесть раз, он так содрогался при каждом „ку-ку!“, словно слышал некий загробный голос или словно что-то острое кололо ему икры».
На что это больше похоже — на реальную жизнь или на блестящий балет-пантомиму? Вся бутафория на маленькой сцене вдруг оживает и начинает выкидывать разные чудачества — как это произойдет завтра вечером в пантомиме. Чайник упрям до смешного: он «клюет носом, как пьяный», «сердито плюется», «кобенится», «подбоченивается ручкой», «с дерзкой насмешкой задирает носик» и т. п. Его крышка проявляет «удивительное упорство», маленький косец «судорожно дергается». Вся сцена — сплошная карикатура. Автор не позволяет себе ни капли серьезности. Избыток шуток, видимо, рассчитан на праздничное настроение. В более спокойное время, когда утихает праздничная суматоха, такой вдумчивый, тонкий и проницательный художник повседневной жизни как мистер Диккенс не позволяет себе употреблять столь кричащие краски.
Но, допустим, мы настроились на этот тон. Поверили, что книга — всего лишь рождественская шалость и что автор просто решил поразвлечься вместе с полумиллионом доверяющих и сочувствующих ему читателей (надо признать, что ни один писатель не имел над нами такой власти — власти доброты и дружелюбия) — и читатель, несколько ошарашенный шумной веселостью «Песенки первой», уже спокойно воспринимает «Песенку вторую» и с готовностью участвует в общем ликовании в «Песенке третьей». Очаровательно неправдоподобный сюжет, построенный на ревности Пирибингла к «загорелому моряку», который возвращается из «золотой Америки» и при помощи раскладного стула и седого парика изображает из себя старца; Калеб Пламмер, бедный мастер-игрушечник, всю свою жизнь посвятивший благонамеренному обману и умудрившийся внушить своей слепой дочери, что они самые счастливые и благополучные люди на земле; ее влюбленность в злобного и отвратительного Грубба и Теклтона — все эти невероятности, против которых во всякое другое время, кроме Рождества, восстал бы наш здравый смысл, сейчас становятся совершенно естественными, а нагромождение нелепостей — милым и почти возможным. Разве мы не сочувствовали горестям принцесс в сказках матушки Банч, разве мы не допускали — на какое-то время — реальность карликов и великанов, поющих деревьев и говорящих животных? Если подойти к «Сверчку» с такой рождественской точки зрения, то и сам сверчок, и Крошка, и чайник, и Грубб и Теклтон обретают ту же полуфантастическую реальность, и зачарованный ими читатель плачет или смеется, в зависимости от своего настроения. Проникнитесь этим духом, и тогда Крошке, жене возчика, можно говорить языком Клариссы;[6] Пирибинглю отличаться тонкостью и чувствительностью лорда Орвиля;[7] слепой девушке можно чахнуть, безмолвно обожая Грубба и Теклтона; косцу на часах корчиться в судорогах, и «верному сверчку за очагом и преданным домашним феям» можно уговаривать и утешать возчика. Как праздничное представление, которое вы смотрите, сидя у себя дома в кресле — вашей собственной ложе у камина, — повесть великолепна, неподражаема и необыкновенно искусно сделана. Она открывается комической пантомимой, но драматизм действия неуклонно нарастает. Сельские декорации пленяют своим изяществом. Для каждого прелестного невероятного действующего лица заготовлен эффектный выход и собственный танец. Музыка — веселая или грустная — всегда полна свежести и очарования. Спектакль завершается грандиозной массовой сценой, в которой под гром оркестра и сияние голубых и розовых фонариков что есть мочи отплясывают все до единого действующие лица. И если мы все же предпочитаем написанные в спокойной манере картины реальной жизни, то это лишь потому, что нас к этому приучил сам же мистер Диккенс, вкупе с другими великими английскими юмористами. И мы невольно вздыхаем по былой простоте замечательного художника.
Однако и в этой повести встречается немало блестящих образцов этой великолепной простоты, ярких реалистических штрихов, в которых мистер Диккенс не знает равных. Некоторые изображенные им персонажи совершенно неповторимы. Взять хотя бы миссис Филдинг и мисс Слоубой, — однажды с ними познакомившись, читатель уже никогда их не забудет, и воспоминание о них всегда будет вызывать на его лице улыбку.
«…Она была такая тощая и прямая, эта молодая девица, что платье висело на ее плечах, как на вешалке, и постоянно грозило с них соскользнуть. Костюм ее был замечателен тем, что из-под него неизменно торчало некое фланелевое одеяние странного покроя, а в прореху на спине виднелся корсет или какая-то шнуровка тускло-зеленого цвета. Мисс Слоубой вечно ходила с разинутым ртом, восхищаясь всем на свете, и, кроме того, была постоянно поглощена восторженным созерцанием совершенств своей хозяйки и ее малыша, так что если она и ошибалась порой в своих суждениях, то эти промахи делали честь в равной мере и сердцу ее и голове; и хотя это не приносило пользы головке ребенка, которая то и дело стукалась о двери, комоды, лестничные перила, столбики кроватей и прочие чуждые ей предметы, все же промахи Тилли Слоубой были только закономерным последствием ее непрестанного изумления при мысли о том, что с нею так хорошо обращаются и что она живет в таком уютном доме. Надо сказать, что о мамаше и папаше Слоубой не имелось никаких сведений, я Тилли воспитывалась на средства общественной благотворительности как подкидыш, а это слово сильно отличается от слова „любимчик“ и по своим звукам и по значению».
Можно ли представить себе что-нибудь более трогательное и смехотворное, чем действия мисс Слоубой в конце повести, когда все приходят в ликование: она «плакала в три ручья от радости и, желая включить своего юного питомца в общий обмен поздравлениями, подавала малыша всем по очереди, точно он был круговой чашей».
Не менее блестяще выполнен портрет тещи моряка:
«Затем отправили целую экспедицию с заданием разыскать миссис Филдинг, принести слезное покаяние этой благородной даме и привести ее, если нужно, силой, заставив развеселиться и простить всех. И когда экспедиция обнаружила ее местопребывание, старушка ни о чем не захотела слышать, но произнесла (бесчисленное множество раз): „И я дожила до такого дня! — а затем от нее нельзя было ничего добиться, кроме слов: — Теперь несите меня в могилу“, что звучало довольно нелепо, так как старушка еще не умерла, да и не собиралась умирать. Немного погодя она погрузилась в состояние зловещего спокойствия и заметила, что еще в то время, как произошло роковое стечение обстоятельств в связи с торговлей индиго, она предвидела для себя в будущем всякого рода оскорбления и поношения, и теперь очень рада, что оказалась права, и просит всех не беспокоиться (ибо кто она такая? О господи! Никто!), но забыть о ней начисто и жить по-своему, без нее. От саркастической горечи она перешла к гневу и высказала следующее замечательное изречение: „Червяк и тот не стерпит, коль на него наступишь“.[8] А после этого предалась кротким сожалениям и заявила, что, если бы ей доверились раньше, она уж сумела бы что-нибудь придумать! Воспользовавшись этим переломом в ее настроении, участники экспедиции обняли ее, и вот старушка уже надела перчатки и направилась к дому Джона Пирибингла с безукоризненно приличным видом и свертком под мышкой, в котором находился парадный чепец, почти столь же высокий, как митра, и не менее твердый».
Иллюстратор книги мистер Лич[9] великолепно изобразил тещу с ее чепцом и мисс Слоубой, а его рисунок на странице 120, которому, может быть, и недостает тонкости исполнения, необыкновенно трогателен и реалистичен.
Что касается титульного листа и фронтисписа, оформленных мистером Маклизом, то могу лишь сказать, что английским художникам редко приходилось создавать что-либо более изящное и оригинальное, а гравюра на фронтисписе является блестящим образчиком этого вида искусства.
Сверчок за очагом (Dickens's Cricket on the Hearth).
Статья была помещена в газете «Морнинг кроникл» 24 декабря 1845 г.
Никиссон — редактор «Журнала Фрэзера» после смерти Джеймса Фрэзера в 1841 г. Питер Парли и Феликс Саммерли — самые популярные детские писатели того времени.
Маркиза — девочка-служанка в романе Диккенса «Лавка древностей».
Титир и Мелибей — персонажи первой эклоги Овидия.