От мягкой ладони исходило тепло и покой; оживали мысли, уже не столь горькие. Под внимательным, полным сострадания взором сердце Луизы смягчилось, и глаза ее, наконец, увлажнились слезами. Она почувствовала, как к ее лицу прижалась мокрая от слез щека; она знала, что эти слезы о ней.
Когда Луиза открыла глаза — как будто она только что проснулась, Сесси быстро выпрямилась и тихо стала у постели.
— Я вас не разбудила? Я пришла спросить, можно мне остаться с вами?
— Зачем ты останешься со мной? Джейн будет скучать без тебя. Ты для нее — все.
— Вы думаете? — отвечала Сесси, с сомнением покачав головой. — Я хотела бы хоть чем-нибудь быть для вас, если бы вы позволили.
— Чем? — спросила Луиза почти сурово.
— Тем, в чем вы больше всего нуждаетесь, — если бы я сумела. Во всяком случае, я могла бы попытаться. Пусть сначала будет трудно, я все равно не отступлюсь. Позволите?
— Это отец велел тебе спросить у меня?
— Нет, нет, — отвечала Сесси. — Он только сказал мне, что я могу войти к вам; а утром он велел мне уйти… то есть не то, что велел… — она замялась и умолкла.
— А что же? — спросила Луиза, испытующе глядя Сесси в лицо.
— Я сама решила уйти… я не знала, понравится ли вам, что я здесь.
— По-твоему, я тебя всегда ненавидела?
— Надеюсь, что нет, потому что я всегда вас любила; и мне всегда хотелось, чтобы вы об этом знали. Но незадолго до вашего отъезда из дому вы немного переменились ко мне. Это меня не удивляло. Вы так много знали, а я так мало, и вас ожидало знакомство с другими людьми. Так и должно было быть, и я не чувствовала ни огорчения, ни обиды.
Последние слова она произнесла скороговоркой, вся вспыхнув и потупя глаза. Луиза поняла, что Сесси щадит ее, и сердце у нее больно сжалось.
— Так можно мне попытаться? — спросила Сесси и, осмелев, подняла руку, чтобы обнять Луизу, видя, что та невольно тянется к ней.
Луиза сняла ее руку со своего плеча и, не выпуская ее, заговорила:
— Постой, Сесси. Ты знаешь, какая я? Я заносчива и озлоблена, ум мой в смятении, я так бесчувственна и несправедлива ко всем и к самой себе, что вижу одно только темное, жестокое, дурное. Это тебя не отталкивает?
— Нет!
— Я очень несчастлива, и все, что могло сделать меня счастливой, безнадежно захирело и зачахло, и если бы я до сей поры вовсе не имела разума, и не была бы такой ученой, какой ты меня считаешь, а, напротив, только начинала бы постигать самые простые истины, я и то меньше нуждалась бы в чьей-нибудь помощи, дабы обрести покой, радость, душевное благородство — все те блага, в которых мне отказано. Это тебя не отталкивает?
— Нет!
Такая горячая, неустрашимая любовь, такая беззаветная преданность переполняла сердце некогда брошенной девочки, что сияние ее глаз растопило лед в душе Луизы.
Она подняла руку Сесси и обеими ее руками обвила свою шею. Она упала на колени и, прильнув к дочери клоуна, смотрела на нее почти с благоговением.
— Прости меня, сжалься надо мной, помоги мне! Не покинь меня в моей великой беде, дай мне приклонить голову на любящую грудь!
— Да, да! — вскричала Сесси. — Пусть так и будет, дорогая!
Мистер Джеймс Хартхаус провел всю ночь и весь день обуянный столь лихорадочным нетерпением, что, пока длились эти сутки, высшему свету, даже сквозь самый сильный лорнет, ни за что бы не признать в нем легкомысленного братца прославленного остряка-парламентария. Он положительно был взволнован. Он несколько раз изъяснялся с почти вульгарной горячностью. Он приходил и уходил по непонятным причинам и без видимой цели. Он скакал сломя голову, как разбойник с большой дороги. Словом — он попал в такой переплет, что не знал, куда деваться от скуки, и начисто забыл, как должен вести себя человек, скучающий по всем правилам законодателей моды.
После того как он чуть не загнал лошадь, единым духом, в самую грозу, примчавшись в Кокстаун, он прождал всю ночь, то и дело яростно дергая звонок, обвиняя коридорного в сокрытии писем или извещений, которые не могли не быть вручены ему, и требуя немедленной выдачи их. Но пришел рассвет, пришло утро, а затем и день, и так как ни рассвет, ни утро, ни день не принесли никаких вестей, он поскакал в усадьбу. Там ему сообщили, что мистер Баундерби еще не возвращался из Лондона, а миссис Баундерби в городе; неожиданно уехала вчера вечером; и даже никто не знал, что она в Кокстауне, пока не было получено письмо, уведомлявшее о том, чтобы ее в ближайшее время не ждали.
Итак, ему не оставалось ничего иного, как последовать за ней в Кокстаун. Он отправился в городской дом банкира — миссис Баундерби здесь нет. Он зашел в банк — мистер Баундерби уехал, и миссис Спарсит уехала. Что? Миссис Спарсит уехала? Кому это вдруг так срочно понадобилось общество старой карги?
— Да не знаю, — сказал Том, у которого были свои причины пугаться внезапной отлучки миссис Спарсит. — Понесло ее куда-то сегодня рано утром. Всегда у нее какие-то тайны; терпеть ее не могу. И еще этого белесого малого; моргает и моргает, и глаз с тебя не сводит.
— Где вы были вчера вечером, Том?
— Где я был вчера вечером? Вот это мне нравится! Вас поджидал, мистер Хартхаус, пока не начался такой ливень, какого я лично еще не видел в моей жизни. Где я был! Вы лучше скажите, где были вы?
— Я не мог приехать, меня задержали.
— Задержали! — проворчал Том. — А меня не задержали? Меня так задержало напрасное ожидание вас, что я пропустил все поезда, кроме почтового. Ужасно приятно ехать почтовым в такую погоду, а потом шлепать до дому по лужам. Так и пришлось ночевать в городе.
— Где?
— Как где? В моей собственной постели, у Баундерби.
— А сестру вашу видели?
— Что с вами? — сказал Том, вытаращив глаза. — Как мог я видеть сестру, когда она была в пятнадцати милях от меня?
Мысленно кляня неучтивость юного джентльмена, к которому он питал столь искреннюю дружбу, мистер Хартхаус без всяких церемоний оборвал разговор и в сотый раз задал себе вопрос — что все это означает? Ясно только одно: находится ли она в городе или за городом, слишком ли он поторопился, понадеявшись на то, что, наконец, разгадал ее, испугалась ли она в последнюю минуту, или их тайна раскрыта, произошла ли какая-то глупейшая ошибка или непредвиденная помеха — он обязан дождаться грядущих событий, что бы они ему ни сулили. Следовательно, гостиница, где, как всем было известно, он проживал, когда ему волей-неволей случалось пребывать в этом царстве тьмы, и будет тем колом, к которому он привязан. А в остальном — что будет, то будет. — И посему, — рассудил мистер Джеймс Хартхаус, — предстоит ли мне вызов на дуэль, или любовное свидание, или упреки кающейся грешницы, или драка тут же на месте, без соблюдения каких-либо правил, с моим другом Баундерби, — что, кстати сказать, весьма вероятно при сложившихся обстоятельствах, — я пока что все же пообедаю. У Баундерби несомненное превосходство в весе; и если между нами должно произойти нечто истинно английское, то не мешает быть в форме.
Итак, он позвонил и, небрежно развалившись на диване, заказал «обед к шести часам и чтобы непременно бифштекс», а оставшиеся до обеда часы попытался скоротать как можно лучше. Однако они не показались ему особенно короткими, ибо его мучила неизвестность, и по мере того как время шло и положение нисколько не разъяснялось, муки его возрастали как сложные проценты. Все же он сохранял хладнокровие в той степени, в какой это доступно человеческим силам, придумывая для развлечения всякие способы подготовиться к возможному единоборству. «Не плохо было бы, — думал он, позевывая, — дать лакею пять шиллингов и повалять его». И немного погодя: «А что, если нанять за почасовую плату парня, весом этак в центнер?» Но существенной пользы эти шутки не принесли — настроение его не улучшилось, а время тянулось нестерпимо медленно.
Еще до обеда невозможно было удержаться, чтобы не ходить взад-вперед по комнате, следуя за узором ковра, то и дело выглядывая в окно, прислушиваясь у дверей, не идет ли кто, и обливаясь потом каждый раз, как в коридоре раздавались чьи-нибудь шаги. Но после обеда, когда наступили сумерки, когда сумерки затем сгустились до мрака, а он по-прежнему не имел ни единой весточки, началось то, что он назвал про себя «медленной пыткой по системе Святой инквизиции»[1]. Однако, верный своему убеждению (единственному), что истинный аристократизм проявляется в равнодушии, он в эту критическую минуту потребовал свечей и газету.
После того как он с полчаса тщетно пытался сосредоточить свое внимание на газете, явился слуга и произнес с несколько таинственным и виноватым видом:
— Прошу прошения, сэр. Вас требуют, сэр.
Смутное воспоминание о том, что именно так полиция обращается к хорошо одетым жуликам, побудило мистера Хартхауса гневно вопросить слугу, что, черт его возьми, значит «требуют?».