Старик повар… да и тот не без того, чтоб чем не попрекнуть ее: он сердит бывал трезвый, ко всем, бывало, придирается, и бог знает за что. То покажется ему, что ты на него взглянула не так, то насмехаешься, — за что-нибудь да придерется. А когда хмелен, то уж и быть нельзя ласковей. Всех тогда хвалит; а его бранят — уговаривает, что нехорошо это. «Люди, в мире живите! — говорит. — Не скучайте, не ссорьтесь, делитесь всем друг с дружкою; кто хочет выпить — я позволяю; сам бы ему купил, да все уж пропил — потерпи; а самое главное — дружно живите!» Больше всех он Сашу любил и ласкал, когда пьян бывал.
Один только повар пьяный и не обижал ее. А то, бывало, кто чужой придет, — торговка ли знакомая, или соседская девушка, гости ли к кому из людей, либо к ключнице — все-то поглядывают, шепотом спрашивают, головою покачивают, руками разводят… А она, словно обвыклася с тем, не жалуется, не горюет.
X
Я ей ни слова. Не надо ее тревожить, думаю, да раз вхожу в людскую (праздник был, господ дома не было, и люди разошлись), вхожу — печь топится, и Саша сидит на лавке, сама в огонь глядит, а слезы текут-текут.
Села я подле и рукой ее обняла. А она, на меня не глядя, рассказывать стала.
— Привезли меня сюда молодою, небывалою, и много я переплакала тогда. Все, бывало, вечерами плачу. Все мне чужое, все незнакомое, неласковое. Грусть-тоска была великая! Вот стою я раз на крыльце под вечер, да смотрю, да тужу; а уж весна шла: снег осел, почернел, под забором травка тонкая выбивалась; морозец еще держался, — ручейки, лужицы замерзали тонким ледочком. Солнышко красно и багряно заходит. Стою — так вспомнилась мне сторона моя милая! «Господи! — думаю. — Хоть бы глянула!» «Саша, чего заскучала? Не скучай, милая!» — слышу. Я сдивовалась-испугалась: гляжу — это баринов племянник молодой. Подошел, взял мою руку, пожал, еще на меня глянул и отошел. Испугалась я, и досадно стало: что он, пожалел, что ли? Пошутил надо мною, посмеялся? Ведь все они без жалости, без милости. Разве этот жалостливей? Глаза у него точно очень ласковые мне показались.
Задумалась я и долго все думала; тоска развеялась даже, только тревожна душа моя. Вспомнился мне тогда наш приезд, как он стоял перед барыней робко, как мешался, путался в разговоре за обедом. Вспомнилось, что он часто на меня из-за двери глядит, бывало. Что работаю я около окошка — он ходит мимо и смотрит. В эту ночь я и во сне его видела. Встала на заре и опять о нем вспомнила. И день целый он у меня из головы не выходил. А вечером я опять на крылечко выбежала: увижу ли его сегодня? Скажет ли слово мне? Выбежала, а он уж тут стоит, словно ждет меня.
«Здравствуй, Саша!» А я молчу. Стоим — он на меня глядит… вот, чую — глядит, а сама глаз не подниму, слова не скажу. Тут стукнул кто-то, мы испугались и разошлись поскорей.
XI
С той поры каждый день я его там видела, каждый день. Сколько раз ведь зарекалась: не пойду я, не хочу, да и сама не знаю, как выйду. А он мне так рад бывал, в глаза мне, бывало, смотрит и все спрашивает: «Любишь ли, Саша?» А я, скажу тебе, я очень его полюбила, очень. Как стали люди замечать да посмеиваться, сначала мне стыдно и горько было, а там — я думаю: что ж, люди смеются, — пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему, весело, что смеются — смейтесь; а обидно ему покажется — сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу. Вот живу я себе и не тужу. Дома мы почти не видались: следили за нами; и вот, бывало, куда пошлют меня — я ему шепну, и сойдемся где-нибудь в глухом переулке, под чужими воротами сядем.
XII
Только раз приходит он встревоженный такой.
— Саша! — шепчет мне. — Дядя и тетка узнали все!
У меня сердце заныло.
— Разлучить хотят? — спрашиваю.
— Не бойся, не печалься! — уговаривает. А на самом лица нету.
Сели мы рядышком и наплакались вволю тогда.
— Как же нам быть-то, Саша? — спрашивает.
— Тебе знать, — говорю, — тебе и решать.
— Эх Саша, Саша! Что я решу! Меня тоска, меня сомненье пугливое берет! Что делать — не знаю! Скажи ты…
— Да что? — говорю. — Уж как ты не надумаешь, уж как ты не знаешь…
— Ты, Саша, на меня не смотри и меня не осуди: сам я себе не рад, ей-богу! Все я боюсь…
— Чего ж боишься?
— Да уж с детства так. Отец-то у меня суровый был и строг. Забил он меня и запугал. Вот и теперь еще все мне его голос слышится: «Не храбрись ты ни в чем: беду наживешь! Иди по дорожке хитро да тихо — хорошо будет!» — Я ведь и тебя-то обмануть сбирался, Саша; обмануть хотел и потом бросить, — ты прости меня! Не бросил: сил не было, потому что полюбил крепко… Скажи, Саша, скажи, что делать? Мучусь я, и голова кругом идет… Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе!
— Женись, — говорю.
— А люди-то что скажут? Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся, — дядя, жена его злая еще пуще, — все! Все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью!
И заплакал сам.
— Ну, умрем, коли хочешь, — говорю.
Он все плачет. И долго плакал. Встал потом и уверенно так говорит:
— Нет, Саша, грех умереть от своей руки! Будь что будет — женюсь я на тебе! Женюсь… Бог с ними со всеми! Что они мне? Чего бояться их? Женюсь, да и заживем с тобой!
Поцеловал меня и весел пошел себе.
XIII
Воротилась я домой — кличет меня ключница к барыне, сама злобно посмеивается: это она все барыне рассказала. Я пошла. Много тогда я наслушалась слов всяких, но до сердца те слова мне не дошли, — не оттого ли, что уж я знала их, ожидала… Я стояла перед барыней, слушала крик, и грозьбу, и брань, вот словно то далекий колокол гудел. Он у меня перед глазами носился, и все мне прояснялось кругом.
Целую ночь ту я глаз не свела, — думала, думала… Чего-то не передумала я тогда!
Утром господа чай пили, — вошел он. Я не ждала, что так рано он придет к ним. Я испугалась. Вижу, что и он не спал: бледный такой и усталый. Поглядел на меня, и тогда глаза у него блеснули, и отважный такой показался мне.
Господа удивились. Барыня неласково, сурово спросила:
— Что это значит? Откуда? Зачем?
Барин встал и по комнате стал ходить, потом опять сел.
А он все отважно им отвечает:
— Я пришел к вам с просьбою… Саша…
А барин его перебил:
— Да ну, ну, бог простит! Только смотри, чтоб вперед ты не глупил!
— Я не знаю, где совесть-то у твоего племянничка! — вскрикнула барыня. — Еще и разговоры об этом заводит!
— Да ведь от покорности, душенька; хочет прощенье получить от тебя, — говорит барин.
И заспорили меж собою. Спорят, а ему сказать слова не дадут.
Я-то все слышу и вижу из-за двери. Вижу, что он уж теряется, подбегает к ним, схватил их за руки и на колени сам упал.
— Отдайте мне Сашу, отдайте!
— Как? Что? Что?
И не поймут никак, что он говорит; вскочили, покраснели…
— Сашу отдайте! Я жениться на ней хочу!
— Жениться! — кричит барыня. — Ты с ума сходишь? Да ты помешался! Да ты пропадешь! Ты погибнешь! Да тебя всякий добрый человек на порог не пустит!. Как ты уживешься с простой девкой, с грубою, с глупою?
А барин курит, курит, — едва голова видна в дыму, и все покрикивает:
— Вот сумасшедший! Ах, наказал господь!
А он:
— Отдайте мне Сашу! — сам краешек барынина платья целует и за руки ее ловит. — Что ж, разве у простой девушки сердце не любит? Все мы равны перед богом, тетенька! Отдайте мне Сашу! Я умру без нее! Без нее я на свете жить не хочу!
Слушаю я, и жалко мне его стало!
— Пустите! — вырывается барыня. — Отстаньте! Как вы смеете со мною так говорить! Я не отдам девку! Что хотите делайте — не отдам! Подите прочь! Прочь!
Так он и упал рыдаючи. А барин ходит, да курит, да охает.
— Сашка! — крикнула вдруг барыня.
Я вошла. Она схватила со стола ножницы и кивнула мне, чтоб я подошла к ней, — я подошла. Она рванула мои косы — и стричь меня. Одну косу отрезала, на другой ножницы сломала. У самой у ней руки дрожат — рассержена.
Барин смотрит, остановился с трубкой. И он смотрит на нее, на меня, да только плачет слезно… А мне чего-то словно холодно стало, — вот будто какой-то ветер холодный обвеял меня и все от меня разнес далеко. Велит барыня мне рассыпанные, раскиданные волосы собрать и высылает меня.
Собрала я косы и вышла. Что ж? Я его добро; волен он был дать им меня. Только зачем же он отдал-то?
XIV
Барыня меня с того времени не велела спускать с глаз. Ключнице-то хлопот было! Недосыпала — все за мною следила. Только я шаг ступлю — за мной крик: «Куда? Куда?» И долго я его не видала. Не видала, и рада тому была. Вот, словно б я его совсем разлюбила. Не то что сердита я была, не то что обижена, а словно разлюбила, — не надо мне его.
Барыня долго меня донимала, долго гнала; потом он ходить перестал — забывать стала и бросила за него нападки. А барин и рад тому. Он тяжелый на подъем человек: обидеть ли, приласкать ли — трудно ему. Как уж рассердится, то после сколько дней сокрушается: «Зачем беспокоить меня? Делайте себе, что хотите, — меня не тревожьте, пожалуйста! Это все одно, что помешать обедать человеку!» Барыня не такая удалась; она вспыльчива и скорая на все: «Не хочу, не хочу твоего племянника на глаза пускать!» Барин сейчас согласен: «Не вели пускать, душенька: хоть оно и жалко немножко, да свой-то покой всякому дороже».