– Очень мне нужны твои птицы в ванне, – сказал Лесли. – Может, она горло себе перережет, если шторы не задернут. Мне все равно – лишь бы интересно.
Она прошлепала за угол, на улицу, где вздыхали ухоженные деревья и сияли уютные окна.
– Мне только старых перьев в ванне не хватало, – сказал Лесли.
Гермион направилась к тринадцатому номеру по Буковой.
– Можно и буки разглядеть, – сказал Лесли, – если перископом обзавестись.
На тротуаре напротив, под пузырчатым фонарем, мы ждали, пока Гермион откроет дверь, а потом на цыпочках перешли через дорогу, прошли по гравиевой тропке и очутились на задах дома, у незанавешенного окна.
Мать Гермион, толстая добрая курица в фартуке, встряхивала на плите сковородку.
– Есть хочется, – сказал я.
– Ш-ш-ш!
Гермион вошла на кухню, и мы метнулись к углу окна. Она оказалась старая, чуть не все тридцать, темно-мышиного цвета короткая стрижка, печальные большие глаза. Роговые очки, твидовый строгий костюм и белая блузка с аккуратным галстуком. Она как будто вовсю старалась выглядеть как фильмовая секретарша, которой достаточно снять эти свои очки, призаняться волосами, расфуфыриться в пух и прах – и тут же она превратится в сногсшибательную диву, и ее шеф, Уорнер Бакстер, ахнет, влюбится и женится на ней; но если бы Гермион сняла очки, она не смогла бы отличить Уорнера Бакстера от электромонтера.
Мы стояли так близко к окну, что слышали, как скворчит картошечка.
– Как тебе было на службе, детка? Ну и погода, – сказала мать Гермион, занятая сковородкой.
– А ее как зовут, Лес?
– Хетти.
Все в этой жаркой кухне, от грелки на чайнике и старинных часов до киски, которая урчала, как чайник, – все было добротное, скучное и на своем месте.
– Мистер Траскот был просто кошмарен, – сказала Гермион, влезая в шлепанцы.
– Где ж ее кимоно? – сказал Лесли.
– Вот тебе чашечка чудного чая, – сказала Хетти.
– Все у них чудное в их старой дыре, – проворчал Лесли. – И где эти семь сестер, как скворцы?
Дождь припустил сильней. Он обрушился на черный задний двор, на уютную конуру – Гермионин дом, и на нас, и на спрятанный, обеззвученный город, где и сейчас еще в гавани «Мальборо» подводное пианино вызвякивало «Типперери» и веселые хнойные женщины повизгивали в свой портвейн.
Гермион с Хетти ужинали. Двое утопленных мальчиков с завистью на них смотрели.
– Полей кетчупом-то картошечку, – шепнул Лесли; и ей-богу, она полила.
– Неужели так ничего нигде и не происходит? – сказал я. – Во всем мире? По-моему, «Всемирные новости» – сплошная фальшивка. Никто никого не убивает. И нет больше никаких грехов, и любви, и смерти, жемчугов, разводов, и норковых шубок, и вообще, и никто не подсыпает мышьяк в какао…
– Поставили бы для нас хоть музыку, что ли, – сказал Лесли. – И потанцевали бы… Не каждый вечер двое парней смотрят на них в окно. Ведь точно – не каждый!
По всему зыблющемуся городу неприкаянные, утопленные человечки, которым нечего тратить и некуда пойти, стоят в карауле под мокрыми окнами, и ничего не происходит.
– У меня уже началось воспаление легких, – сказал Лесли.
Урчат огонь и киска, старинное время утиктакивает наши жизни. Хетти с Гермион убрали со стола и сперва молчали довольно долго, спокойные, надежно укрытые в своей освещенной коробке, а потом посмотрели друг на друга и медленно улыбнулись.
Они тихо стоят на своей пристойной, урчащей кухне и друг на друга глядят.
– Будет что-то интересное, – совсем неслышно шепнул я.
– Сейчас начнется, – сказал Лесли.
Мы уже не замечали мерзкого хлещущего дождя. Улыбки будто приклеены к лицам двух тихих, молчащих женщин.
– Сейчас начнется.
И мы слышим, как Хетти говорит негромко, таинственно:
– Принеси альбом, детка.
Гермион открывает шкаф и вытаскивает оттуда большой стылого цвета семейный альбом и кладет на середину стола. А потом они с Хетти садятся за стол, рядышком, и Гермион открывает альбом.
– Это дядя Элиот, который умер в Порткоуле, у него спазм был, – сказала Хетти.
Они с любовью разглядывают дядю Элиота, но нам его не видно.
– Это Марта-шерстяная-лавка, ты ее не помнишь, свихнулась на шерсти, вечно шерсть, шерсть, шерсть; велела – похороните ее в кофте вязаной, такой лиловой, но муж ни в какую. Он в Индии был. А тут твой дядя Морган, – сказала Хетти, – из кидуэлльских Морганов, помнишь? – стоит на снегу.
Гермион переворачивает страницу.
– А это Майфони, ни с того ни с сего, помню, тронулась. Когда кормила. А это твой двоюродный брат Джим, священником был, пока не дознались. А вот и наш Верил, – сказала Хетти.
Но все время она говорила так, будто повторяла урок: любимый урок, затверженный наизусть.
Мы поняли, что они с Гермион просто ждут.
И вот Гермион опять переворачивает страницу. И по таинственным их улыбкам нам ясно, что того-то они и ждали.
– Моя сестра Катанка, – сказала Хетти.
– Тетя Катанка, – сказала Гермион. Они склонились над фотографией.
– Помнишь тот день в Эбериствич, Катанка? – тихо спросила Хетти. – Когда мы с хором ездили на прогулку?
– На мне было новое белое платье, – сказал новый голос.
Лесли вцепился мне в руку.
– И соломенная шляпа с птичками, – сказал ясный новый голос.
Губы у Гермион и у Хетти не шевелятся.
– Я всегда любила птичек на шляпе. Только перья, конечно. Это было третьего августа, мне было двадцать три.
– Двадцать три тебе исполнилось в октябре, Катанка, – сказала Хетта.
– Да, верно, солнышко, – сказал тот голос – Я же была Скорпион. И мы еще встретили на променаде Дугласа Пью, и он сказал: «Ты сегодня как королева, Катанка», он сказал, «Ты сегодня как королева», он сказал. Почему эти два мальчика заглядывают в окно?
Мы бежали по гравиевой дорожке за угол дома, потом по улице, через дугу Святого Августа. Дождь, грохоча, громил и топил город. Здесь мы остановились перевести дух. Потом пошли дальше сквозь дождь. На углу Виктории мы снова остановились.
– Пока, старик, – сказал Лесли.
– Пока, – сказал я.
И мы пошли каждый своей дорогой.
Шутка основана на том, что спутаны имена и роли знаменитых актеров 1920 гг.: Норма Толмедж играла Даму с камелиями (в одноименном фильме 1927 г.), Уоллес Бири – короля Ричарда (в фильме «Робин Гуд», 1922 г.), Пикфорд, звезду экрана, звали Мэри, не менее яркую звездy Гиш звали Лилиан.