— Да господин-то выигрывает, — возразил тюремщик, бросив далеко не дружелюбный взгляд на другого узника, — а вы проигрываете. Это большая разница. На вашу долю достается черствый хлеб, а ему — лионская колбаса, телятина с желе, белый хлеб, сыр, хорошее вино… Посмотри на птиц, милочка!
— Бедные птицы! — сказал ребенок.
Птицы в клетке.
Хорошенькое личико, озаренное божественным состраданием и робко заглядывавшее за решетку, казалось ликом ангела, сошедшего в темницу. Жан-Батист встал и подошел поближе, точно притягиваемый неотразимой силой. Другая птица не тронулась с места и только нетерпеливо поглядывала на корзину.
— Ну, — сказал тюремщик, сажая девочку на подоконник, — она будет кормить птиц. Этот большой круглый хлеб — для синьора Жан-Батиста. Надо его переломить, иначе он не пролезет сквозь решетку. Вот так ручная птица, целует руку девочке! Эта колбаса, завернутая в виноградный лист, — господину Риго. Эта телятина с душистым желе — господину Риго. И эти три ломтика белого хлеба — господину Риго. И этот сыр, и это вино, и этот табак, — всё господину Риго. Счастливая птица!
Ребенок с очевидным страхом просунул все эти яства сквозь решетку в мягкую, пухлую изящную руку, не раз отдернув свою собственную и посматривая на узника, нахмурив лобик, с выражением не то боязни, не то гнева. Но девочка доверчиво вложила ломоть хлеба в смуглую шершавую руку Жан-Батиста, с узловатыми пальцами (из ногтей которых вряд ли набралось бы достаточно материала для одного ногтя господина Риго); и когда заключенный поцеловал ее ручку, ласково погладила его лицо. Г-н Риго, ничуть не обидевшись этим различием в обращении, умасливал отца смехом, а дочери кивал головой всякий раз, когда она подавала ему что-нибудь. Получив свой обед, он устроился поудобнее на окне и немедленно с аппетитом принялся за еду.
Когда г-н Риго смеялся, в лице его происходила замечательная, но не особенно приятная перемена. Усы поднимались, а нос опускался самым зловещим образом.
— Вот, — сказал тюремщик, перевертывая и вытряхивая корзину, — я истратил все деньги, которые получил; здесь и счет, это дело кончено. Господин Риго! Президент намерен насладиться беседой с вами сегодня в час пополудни.
— Судить меня, а? — спросил Риго, остановившись с ножом в руке и куском во рту.
— Именно. Судить.
— А мне ничего не скажете новенького? — сказал Жан-Батист, принявшийся было с удовольствием уписывать свой хлеб.
Тюремщик пожал плечами.
— Матерь божья! Неужели же мне тут век вековать, отец родной?
— А я почем знаю! — крикнул тюремщик, поворачиваясь к нему с чисто южной живостью и жестикулируя обеими руками и всеми пальцами, точно собираясь разорвать его в клочки. — Дружище, разве я могу сказать, сколько времени вы здесь просидите? Разве я знаю об этом, Жан-Батист Кавалетто? Провалиться мне! Бывают здесь и такие арестанты, которые не очень-то торопятся на суд.
Говоря это, он искоса взглянул на г-на Риго, но тот уже принялся за свой обед, хотя, повидимому, и не с таким аппетитом, как прежде.
— Прощайте, птицы! — сказал тюремщик, взяв на руки дочку и сопровождая каждое слово поцелуем.
— Прощайте, птицы! — повторила малютка. Ее невинное личико ласково выглядывало из-за плеча отца, который спускался с лестницы, напевая ей детскую песенку:
Кто проходит здесь так поздно?
Это спутник Мажолэн!
Кто проходит здесь так поздно?
Смел и весел он всегда!
Жан-Батист, прильнув к решетке, счел своим долгом подтянуть приятным, хотя несколько сиплым голосом:
Цвет всех рыцарей придворных,
Это спутник Мажолэн.
Цвет всех рыцарей придворных,
Смел и весел он всегда.
Тюремщик даже приостановился на лестнице, чтобы дать послушать песню дочурке, которая повторила припев. Затем головка ребенка скрылась, скрылась голова тюремщика, но детский голос звучал, пока не хлопнула дверь.
Г-н Риго, видя, что Жан-Батист остается у решетки, прислушиваясь к замирающему эху (даже эхо звучало в тюрьме чуть слышно и как-то медленно распространялось в спертой атмосфере), напомнил ему пинком ноги, что он может отправиться в свой темный угол. Маленький узник снова уселся на каменном полу, с беспечностью человека, привыкшего к жесткому ложу. Разложив перед собой три куска хлеба, он принялся за четвертый с таким усердием, словно побился об заклад съесть все за один присест.
Быть может, он и поглядывал на лионскую колбасу и телятину с желе, но они недолго соблазняли его: г-н Риго живо расправился со своими яствами, несмотря на президента и суд, после чего вытер руки виноградным листом. Затем, хлебнув вина, он взглянул на своего товарища, и усы его поднялись, а нос опустился.
— Хорош ли хлеб? — спросил он.
— Суховат немного, да у меня есть соус, — отвечал Жан-Батист, показывая свой нож.
— Какой соус?
— Я могу резать хлеб так — на манер дыни, или так — в виде яичницы, или так — как жареную рыбу, или так — в виде лионской колбасы, — сказал Жан-Батист, наглядно поясняя свои слова и смиренно пережевывая хлеб.
— Держи! — крикнул г-н Риго. — Можешь допить. Можешь прикончить!
Подарок был не из щедрых, так как вина оставалось только на донышке; но синьор Кавалетто, вскочив на ноги, принял бутылку с благодарностью, опрокинул ее в рот и чмокнул губами.
— Поставь бутылку на место, — сказал Риго.
Жан-Батист повиновался и готовился подать ему зажженную спичку, так как Риго свертывал папироски из маленьких бумажек, принесенных вместе с табаком.
— Вот, возьми одну.
— Тысячу благодарностей, господин! — отвечал Жан-Батист на родном языке, со свойственной его соотечественникам ласковой живостью.
Г-н Риго встал, закурил папироску, спрятал оставшийся табак и бумагу в боковой карман и растянулся во всю длину на скамье. Кавалетто уселся на полу, обхватив ноги обеими руками и покуривая папироску. Повидимому, глаза г-на Риго с каким-то беспокойством устремлялись к тому месту пола, где остановился большой палец Жан-Батиста, когда тот рисовал план. Они так упорно направлялись к этой точке, что итальянец не раз с удивлением поглядывал на своего товарища и на пол.
— Подлая дыра! — проговорил г-н Риго после продолжительного молчания. — Посмотри, какой свет. Дневной свет! Да это свет прошлой недели, прошлого месяца, прошлого года! Такой слабый и тусклый!
Этот свет проходил сквозь четырехугольное отверстие в стене на лестнице, через которое нельзя было разглядеть и клочка неба.
— Кавалетто, — сказал г-н Риго, внезапно отрывая глаза от этого отверстия, на которое оба невольно устремили взгляд, — ты знаешь, что я джентльмен?
— Конечно, конечно!
— Давно ли мы здесь?
— Я — одиннадцать недель завтра в полночь. Вы — девять недель и три дня сегодня в пять часов.
— Делал ли я хоть что-нибудь за всё это время? Брался ли я за щетку, расстилал ли тюфяк или свертывал его, убирал ли шашки и домино, словом — взялся ли хоть раз за какую-нибудь работу?
— Никогда!
— Пришло тебе хоть раз в голову, что я мог бы взяться за работу?
Жан-Батист сделал несколько резких движений указательным пальцем правой руки, — это самый сильный жест отрицания у итальянцев.
— Нет! Ты с первого взгляда понял, что я джентльмен.
— Altro![3] — отвечал Жан-Батист, зажмурив глаза и изо всех сил тряхнув головой. Это слово, которое на генуэзском жаргоне может выражать согласие и несогласие, утверждение и отрицание, насмешку, комплимент, шутку и десятки других вещей, в данном случае равнялось нашему: вы совершенно правы.
— Ха, ха! Ты прав! Я джентльмен. Я проживу джентльменом и умру джентльменом. Моя цель быть джентльменом. Это моя игра, и я, чёрт возьми, сыграю ее во что бы то ни стало!
Он привстал и сел, восклицая с торжествующим видом:
— Вот и я! Взгляните на меня! Заброшен судьбой в общество простого бродяги, ничтожного контрабандиста, беспаспортного, которого полиция забирает в кутузку за то, что он вздумал уступить свою лодку (как средство пробраться за границу) другим таким же беспаспортным бродягам; и он инстинктивно признаёт меня джентльменом — даже в этом месте, при этом освещении. Превосходно!
Снова усы поднялись, а нос опустился.
— Который час? — спросил он, причем лицо его покрылось страшной бледностью, не гармонировавшей с его весельем.
— Половина первого.
— Ладно. Скоро президент увидит пред собою джентльмена. Что ж, сказать тебе или нет, в чем меня обвиняют? Если не скажу теперь, то никогда не скажу, потому что сюда не возвращусь. Или меня освободят, или пошлют бриться. Ты знаешь, где у них спрятана бритва?