Только они свернули к дверям кабачка, как появился, шатаясь, Антон, жених, закаленный отказами, разгоряченный и ошалевший от выпитого спиртного. Увидев Йенса Мадсена и Сесиль, подъезжавших к кабачку со своими поросятами в повозке, он завопил, икая:
– Никак ты в город всей семьей собрался? И что это твои детки такие голые? Разве не из них варят молочный суп?
– Не суй нос, куда не следует, – негромко, но резко ответил Йенс Мадсен.
Раскаты громкого, как ружейный залп, смеха Антона послышались на галерейке. Но он тут же рухнул прямо на то место, где стояли телеги, и взгромоздился на облучок своей повозки. Ноги его лошадей рыжей масти дрожали от страха.
– А ну, поторапливайтесь! Чтобы пулей у меня летели!
Антон схватил вожжи. Нно-о! Он поднял плеть. И лошади со страшной скоростью понеслись по дороге.
Глядя на все это, Йенс Мадсен заскрипел зубами.
Левое заднее колесо Антоновой повозки сидело криво, к тому же оно шаталось, так что при этой дикой скачке движения колеса казались просто невероятными. Колесо ходило ходуном туда-сюда, словно хромой нищий, который спешит на пожар.
Сесиль, еще не успевшая зайти в дом, разразилась хохотом. Она хохотала безудержно, согнувшись в три погибели.
На повороте неукротимое колесо сорвалось с оси и покатилось вниз в канаву – уф! Всю повозку словно ветром сдуло – Антон, описав дугу, приземлился на пашне, повозка опрокинулась.
Йенс Мадсен, застывший было на мгновение, воскликнул:
– Господи Иисусе! – и пустился бежать.
Но Сесиль еще громче захохотала – внезапно ей стало дурно, и она, шатаясь, пошла к двери. Когда ей полегчало, она снова залилась хохотом.
Через несколько минут появились Йенс Мадсен и паромщик. Они несли Антона, который ударился о мерзлую землю и был в беспамятстве. Когда Антон пришел в себя, он схитрил и прикрыл глаза, продолжая притворяться слабым и обессиленным. Когда же он совсем открыл глаза, голова его покоилась на коленях у Сесили.
– Что это ты носишься, как сумасшедший? – сделала ему строгий выговор Сесиль, когда Антон пришел наконец в себя.
– Что такое ты говоришь, Сесиль? – уныло пробормотал Антон, – ведь надо же мне как-то избыть свое горе.
Ни слова больше не было сказано между ними. Йенс Мадсен собрался уезжать. Но когда Антон почувствовал себя совершенно здоровым и пошел провожать отца с дочерью, Йенс Мадсен подошел к нему вплотную и сказал:
– Запомни, свиньи у меня что надо, так что не смей поносить меня, вот так. Если ты в другой раз вздумаешь...
И, пристально глянув на Антона, он добавил пару крепких словечек...
И тут отец с дочерью укатили.
Во времена, последовавшие за этими событиями, Кристен Бюргиальсен дважды приезжал в дом Йенса Мадсена мириться и вернуть благосклонность Сесили. Но она, пылая от негодования, не пожелала с ним говорить.
Когда же на пасху к ним заявился Антон и снова, на сей раз трезвый, вполне пристойно посватался, Сесиль ответила ему «да».
Йенс Мадсен противился этому браку. Но осенью была объявлена помолвка, а свадьба назначена через месяц. Йенсу Мадсену пришлось уступить дочери, потому как ему всегда приходилось ей уступать.
После помолвки Антон и Сесиль уединились на ночь в алькове Сесили. Таков был обычай, и в патриархальном доме Йенса Мадсена никто не хотел нарушать традиции предков. Другие люди, более щепетильные, могли придерживаться обычая, отдаляющего сближение молодых, но уж им самим было это решать...
Через восемь месяцев после свадьбы Сесиль родила своего первого ребенка. В девушках у нее было стесненное дыхание – что-то вроде астмы, – теперь же она больше ничего такого не замечала.
В день свадьбы Антон был пьян. А потом промежутки между днями, когда он бывал трезв, становились все реже и реже. В то же время сам он становился все более и более незадачливым кучером, меньше чем за месяц он испортил передние ноги нескольким лошадям. Он и Сесиль лихо разъезжали верхом почти каждый день, не раз они переворачивались, навлекая на себя срам. Грубая натура Антона раскрылась на славу. На пирушках он вел себя так шумно и бахвалился сверх всякой меры так, что всем было стыдно за него. Он походил на бочку, из которой вынута втулка и пиво переливается через край. Люди пожилые то краснели, то бледнели от стыда за земляка. До чего же довело его богатство и благополучие.
Сесиль, гордая и чувствительная Сесиль, как могла она переносить этот срам – просто удивительно! Она подстрекала мужа, словно желая, чтобы он вовсе сошел с рельс, и находила прибежище в смехе, так как другого выхода у нее уже не было. Сесиль смирилась с такой жизнью и выдумывала еще более нелепые затеи. Да, все ее выдумки были просто сумасшедшие.
Но однажды в полдень, когда Антон лежал в каморе после ночной попойки и карточной игры, Сесиль вошла к нему, и люди в горнице слышали, что она принялась ему что-то говорить. Слов ее они не разобрали, но можно было догадаться, что она увещевала мужа. Ее неслышные им слова хлестали его точно плетью, а голос, полный ненависти, долго вибрировал и бичевал мужа.
Но вот послышалось глухое проклятие и оглушительный грохот – затем пронзительный визг и шум упавшего стула...
Молодые стали притчей во языцех по всей округе. Они же по-дурацки расточали и свое богатство, и добрую славу. Если Антон говорил «семь», Сесиль настаивала на своем: «четырнадцать», если же он правил лошадьми как сумасшедший, то она и вовсе отбрасывала в сторону вожжи.
На лотерее в соседнем селении Антон накупил билетов более чем на две сотни крон. Это было душераздирающее зрелище. Антон был пьян, его нижняя губа дрожала, с мундштука трубки стекала слюна. А рядом с ним в толпе стояла Сесиль, которая скупала билеты с номерами и пустые билеты так же бойко, как и ее муж. Она выиграла пару деревянных башмаков и делала вид, что ужасно рада. Лицо ее было покрыто холодным потом. Но Сесиль не желала сдаваться; вокруг стояли знакомые, готовые плакать из-за нее от горя. Она поступала так, чтобы спасти честь. Но смотреть на это было ужасно горько.
Проиграв уйму денег, они уселись в повозку. Хлам, который они выиграли, нагромоздили сзади. Но Антон ударом ноги снова сбросил его на землю. Затем он взялся за вожжи. И лошади задрожали!
Они помчались вниз по дороге! Повозка, дребезжа, катилась по дороге, словно это был гладкий пол. Антон бешено правил лошадьми, казалось, их гонит сам сатана. Стекла дрожали в окнах домов, мимо которых они проезжали. Сесиль в черной, расшитой жемчугом накидке сидела рядом с мужем, на ее непроницаемом лице невозможно было что-нибудь прочесть.
За полтора года Антон и Сесиль дружно промотали огромное, свободное от долгов состояние! Трудно в это поверить, но так оно и было на самом деле. И об этом немало толковали. Жители Саллинга видели своими глазами, как их имущество продавали с молотка.
Теперь они поселились в оставшейся у них половине усадьбы, и Сесиль родила третье дитя.
Однако Антон пил по-прежнему, так что можно было подумать, будто он совершенно свихнулся. Казалось, он хотел покончить с жизнью. Он словно швырял все, что имел, в мрачную пропасть, будто кто-то звал туда его самого. Волосы Антона от рождения упрямо стояли торчком; и теперь, когда и глаза у него постоянно были красные, он и в самом деле напоминал человека, снедаемого сверхъестественной силой. Никто не сомневался в том, что его звал к себе родной отец.
Муж с женой разделились и со второй половиной усадьбы. Антон, бросив Сесиль и детей, уехал в Скиве[4]. Там он был сначала портовым рабочим, потом опустился еще ниже и стал бродягой на железной дороге. Для Сесили, которая теперь жила с детьми дома, у своего старого отца, это был такой позор, который просто невозможно было перенести. Да и Антону было не лучше, хотя он завел себе сожительницу, какую-то женщину из Скиве.
Никто не мог понять Сесиль. Если кто-либо по доброте душевной пытался утешить ее, обвиняя Антона, этого жалкого негодяя, то получал от нее все равно что пощечину: она пронзала его злобным взглядом. А если кто жалел ее самое, она разражалась хохотом, пронизывавшим обыкновенного человека до костей.
Но однажды Антон вернулся домой. Он был трезв, но ей от этого было не легче. Ему не было еще и тридцати лет, а он, обрюзгший, отяжелевший, с одутловатым, словно обглоданным рыбой лицом, походил на утопленника, прибитого к берегу. Антон играл с детьми и плакал, как и положено раскаявшемуся отцу.
Но когда на другой день Йенс Мадсен, откашливаясь, решительно заявил дочери, что не желает видеть их обоих у себя в доме, Сесиль не ответила ни слова. Но две недели спустя, наперекор отцу, она переехала в один из домов усадьбы на Косогоре. Здесь Сесиль уселась за ткацкий станок, чтобы зарабатывать на пропитание. Антон стал при ней нахлебником. Сам он был уже ни к чему не пригоден.
Вот так и получилось с великодушной и усердной Сесилью; что бы там ни болтали люди, она сама выбрала мужа и сама захотела так жить.