На мгновенье дрогнула ее воля, отчаялась душа. Но вот Алана уже нет. И сразу в глубине ее существа возродились прежние уверенность и сила.
Немалым утешением стал для нее Филип. Он проклинал войну и все, что ее породило, считал, что человечество должно признать ее величайшей и позорнейшей ошибкой.
Кэтрин, однако, чуяла немецким своим нутром, что это не ошибка. Война явилась как неизбежность, даже как необходимость. Но любовь Филипа несказанно успокаивала, и мало-помалу Кэтрин приходила в себя.
Алан не вернулся. Весной 1915года он пропал без вести. Кэтрин не горевала по нему. И представляла его не иначе как живым. Она даже ликовала. Еще бы: теперь пчелка-царица расправит крылья, ей покорится весь мир, ей — Женщине, Матери, Кормилице с хлебным колосом в руке, а не Мужчине с мечом.
Филип всю войну прошел журналистом, отстаивая гуманность, истину и мир. И безмерно утешая Кэтрин. В 1921 году она вышла за него замуж.
Хоть и отмерен уготованный нам жребий — осталось лишь отрезать по этой мерке, — иной раз промедлит десница судьбы, будто кто отведет ее.
Поначалу новое замужество радовало Кэтрин, успокаивало душу, услаждало плоть — могла ль она желать лучшего в тридцать восемь лет? Он и ласкал, и утешал, и предугадывал любое ее желание.
Потом Кэтрин стала замечать в себе необъяснимые и все более пугающие перемены. Она сделалась неуверенной и нерешительной, словно заболела. Жизнь казалась все скучнее и фальшивее, такого чувства она раньше не испытывала. Она даже не сопротивлялась и не страдала. Тело омертвело, не внимало окружающему. Жизнь обернулась мерзостной трясиной.
Порой тоска отступала, и Кэтрин, как и прежде, радовалась жизни. Но вскоре вновь накатывала мутная волна, и Кэтрин задыхалась, чувствуя себя ничтожной и жалкой. Но почему, почему виделось ей в этих переменах собственное ничтожество? Конечно, сознание это жило лишь в самом сокровенном уголке души и никоим образом не было заметно со стороны.
Вновь ей стал вспоминаться Алан, его неумолимый и жесткий нрав, но теперь, не давая воли сердцу, Кэтрин вспоминала о первом муже без злобы и враждебности. К памяти о нем прибавилось даже некоторое благоговение. Кэтрин противилась этому. Благоговеть она не привыкла.
Как по-разному складывалась ее жизнь с мужьями: первый — неутомимый борец, прирожденный воин, всю жизнь с обнаженным мечом; второй — хитроумный миротворец, верткий и умный суеслов, пытающийся уравнять весы справедливости.
Филип был умнее ее. Он возвысил Кэтрин, пчелку-царицу. Мать. Женщину, ее суждения, хитроумно подладился под нее, вверил ей вершить справедливый суд. Но, крепко завязав ей глаза, выносил все решения сам.
Кэтрин смутно догадывалась об этом. Но лишь догадывалась, ибо, стараниями Филипа, не могла убедиться воочию. Он, словно фавн, исподволь завораживал ее взор, заволакивал его пеленой.
Порой она задыхалась: не хватало воздуха, простора. И перед глазами появлялось угловатое, жесткое и властное, но такое бесхитростное лицо Алана, и на душе делалось легко, как в былые годы; сладострастная душная пелена спадала, мерзостная трясина отпускала, и душа воспаряла, радуясь бескрайней небесной стихии. Даже споря с нею.
Именно такое чувство нахлынуло на нее на борту парохода, пересекавшего Ла-Манш. Будто рядом Алан, а Филипа вообще не было. Будто Филип всего лишь портняжка, снимавший с нее мерку в ателье. Тогда-то, во время своего одинокого путешествия из Англии во Францию по холодному, неприветливому проливу, и утвердилось в ней это чувство: Филипа никогда не было, а муж у нее один — Алан. Муж и по сей день. И едет она к нему.
Потому она и блаженствовала в Париже, потому и благоволили к ней французы: приятно видеть женщину, очарованную мужчиной, грезящую им наяву. Какие бы ни складывались отношения между народами, главное — отношения между мужчиной и женщиной.
Сейчас поезд вез Кэтрин на восток. На душе неспокойно: и тревожно, и радостно. Словно в былые дни, когда она навещала в Германии родной дом. Нет, в былые дни, но не в те, а когда она возвращалась к Алану. Всякий раз, когда она ехала к нему, ей казалось, что поезд несет ее словно на крыльях, какие бы чувства к мужу она в тот момент ни питала. Даже наверняка знала, что Алан обойдется с ней грубо и жестоко, растопчет ее любовь, но все равно летела на крыльях.
А к Филипу она ехала всегда с необъяснимой неохотой, как к чужому. Впрочем, лучше вообще о нем не вспоминать.
Задумавшись, она смотрела в вагонное окно, не замечая холодного зимнего пейзажа. Вдруг словно кто толкнул ее, и она прозрела. Серая равнина, пашня, земля на полях, что прах погибших, тонкие, голые, окоченевшие деревья, точно проволочное заграждение по обочинам уводящих в небытие дорог. Средь деревьев проглянул разрушенный дом, потом разоренная деревня: остовы домов, как гнилые зубы, на ровной, прямой улице.
Внезапно ее пронзил ужас — наверное, поезд проезжает долину Марны, страшное место. На берегах этой реки и окрест из века в век складывают головы люди в бесславных боях. Рубеж, на котором и по сей день истребляют друг друга народы романских и германских кровей.
Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.
Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.
«Знай я, что поедем этой дорогой, — подумала она, — выбрала бы кружной путь через Базель».
Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд — его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Кэтрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее — офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.
Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим.
После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином — выпила в ресторанчике полбутылки, — Кэтрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром, И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь — это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, — все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.
За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение — все мираж.
Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, — лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?
За окном стемнело. Поезд миновал Нанси. Она бывала в этих краях еще девочкой. В половине восьмого Кэтрин приехала в Страсбург, здесь придется заночевать, поезд в Германию — только утром.
Русоволосый крепыш носильщик заговорил с ней на эльзасском диалекте. Он вызвался проводить Кэтрин до гостиницы, конечно немецкой, и не отставал ни на шаг, охраняя добросовестно и со знанием дела, будто приставлен к ней часовым. Как это не похоже на французов!
Вечер выдался холодный и ненастный, однако, поужинав, Кэтрин решила сходить в собор. Он запомнился ей еще с той призрачной жизни.
По улицам гулял студеный, колючий ветер. Город словно вымер, и исчезло его обаяние. Редкие коренастые пешеходы разговаривали на гортанном эльзасском диалекте. Вывески магазинов почти все французские, но на многих снисходительный перевод на немецкий внизу. Витрины буквально ломятся от товаров с некогда немецких фабрик Мульхаузена и окрестных городов.
По мосту она перешла через реку, едва различимую в ночной мгле. Вдоль берега на мостках стоят будки прачек, даже сейчас, в тусклом свете электрических фонарей, видно, как несколько женщин наклонились над темной водой и полощут белье. Кэтрин вышла на просторную площадь, и сразу рванул леденящий ветер, на площади ни души. Город покорился, на этот раз стихии.
А вдруг она забыла, как пройти к собору? Вон застыл француз полицейский в голубой пелерине и высокой фуражке, сиротливо и неприкаянно, в этом грубом эльзасском городе его французский лоск нелеп, точно шелковая заплатка на толстом сукне. Она подошла и спросила по-французски, далеко ли собор. Полицейский указал ей первый поворот налево. Кэтрин не заметила в нем враждебности, лишь томление: оттого что зима, оттого что это чужой город, оттого что рядом извечный рубеж.