— Наверное, чует ее сердце, что убили Григория, — говорила собирающимся у нас в хате бабам Настя Бабакина, которая ворожила на засаленных картах. — Вот видите, туз пикей у него в ногах, а крестовый в головах. Убили Гришку! — уже доказано заключала Настя. — А у Марьи дите малое. Постареешь.
Всем присутствующим и себе тоже она гадала хорошее: скоро войне конец, вернутся с победой мужья (правда, кое у кого раненые), и будет тогда у каждой и тайная сердечность, и поздний разговор — на десятку пик, и бубновый интерес.
Насчет войны карты обманывали, прошло еще время и время, пока над селом стали пролетать звенящие краснозвездные самолеты, и бабы тыкали в небо худые пальцы и говорили: «Наши! Слава богу, наши летят!» Соврали карты и по всем остальным пунктам бабьих надежд, соврали жестоко, немилосердно.
А потом на востоке забухали далекие пушки. Фронт приближался. В эти дни Ягодка снова приободрилась, стала ходить на гаданья и к ней стали заходить. А когда морозной мартовской ночью село, забившееся в подполья, вздрагивало от частых разрывов наверху и стекла из окон сыпались на пол мелкими брызгами, Ягодка стояла у ворот своей хаты не одна. Рядом с ней был высокий тощий человек, одетый в широкую для него Григорьеву одежду.
Утром в село с трех сторон вошла наша пехота и, но задерживаясь, только на ходу попив, у кого если было — молока или просто воды, пошла дальше. В селе остался только лазарет и какое-то начальство, которое разместилось в сельсовете. Туда и отправился тот человек в Григорьевой одежде.
— Гля, никак Гришка объявился? — гадали помолодевшие за эту громыхающую ночь бабы. — Да нет, не он...
Из сельсовета человека того не выпустили. Вызвали туда Ягодку и соседей покликали, и какой-то военный в погонах выспрашивал у них про этого человека, но соседи ничего не ведали. Зато здесь они и узнали все из уст самой Ягодки.
— Как гнали пленных, поднялась стрельба, это когда тех двоих убили. Полицаи замешкались. Я схватила вот его и из кучи к себе за ворота. Сама подождала, что будет, а потом его в хату втащила.
— А почему именно его? — спросил военный.
— Ну, ежели бы ты попался, тебя втащила бы, — сказала Ягодка.
— Я не мог попасться, — сказал военный. — Я в плен не сдавался.
— Так и он не по своей охоте, — возразила Ягодка. — Потом под печью подполье второе выкопали, там он и жил.
— Все время? — допытывался военный.
— Пошто все время? Ночью, когда Галька засыпала, он вылазил.
— Значит, он сожителем, любовником твоим был?
— Может, и был. Тебе-то что?
— Родину он на бабу променял, — сказал военный.
— Дурак ты, — обозвала его Ягодка. — Куды бы он пошел? Немцы кругом. Убили бы — и все.
— Полёгче, гражданка! — прикрикнул военный.
Потом и военный, и соседи ходили в Ягодкину хату подполье смотреть. Военный зачем-то стенки в этой землянке нюхал, ногтем доски ковырял, восхищался — комнатка и комнатка, здесь всю жизнь прожить можно.
— Найди его тутыка немцы, расстреляли бы и Марью и Гальку, — сказала соседка.
— Возможно, — ответил военный и ушел.
Война покатилась на запад. Мы пошли осенью в школу, вместе с нами пошла и Галька Левщукова, только в первый класс. Училась она хорошо, ей даже похвальную грамоту дали, написанную на обратной стороне листовки, какие с самолетов разбрасывали, где на лицевой стороне были отпечатаны грозные слова: «Смерть немецким оккупантам!» — мы их и в тетради сшивали, по ним первоклашки и читать учились за неимением книжек. Так прошла зима. А весной мы однажды швырнули оземь лопаты, которыми вскапывали огороды, и помчались к сельсовету на митинг.
Народу собралось тогда много. Даже с дальних полей, где бабы на коровах пахали под будущий посев, всех созвали. На сельсовете красный флаг большой укрепили. Трибуну из свежих досок соорудили. Первыми на нее, конечно, забрались мы. Посмотришь вниз — одни бабьи платки и косы, больше ничего, но мы радостно кричали: «Ура-а-а! По-бе-да-а!..» Наконец, нас согнали, и на помост взобрался на костылях новый председатель сельсовета, недавно вернувшийся с фронта солдат. Бабы ажно рты пораскрывали, стояли, ждали, что он скажет. Каждая, наверное, ждала хоть словечко о своем. Знали: не может он ничего такого сказать, но ждали, и у каждой это ожидание горло перехватило, не вздохнуть. А он криво улыбался, молчал, наконец, крикнул, срывая горло: «Победа! Ура!» — и заплакал, хоть и смеялся.
В начале лета стали в село возвращаться солдаты. Не один раз пересчитала война на первый-второй наших односельчан, и не было такой избы, чтобы не лежала в ней на божнице похоронка — слава павшему герою, — а то и две, и три. Но все-таки люди возвращались. Вернулся и Григорий Левшуков. Как и все другие, он свернул с пыльного большака и пешком пошел в село. Высокий, широкоплечий, щедро увешанный медалями, он шел по улице счастливый, но с достоинством, как и положено солдату, победившему такую долгую войну. Всем встречным, даже ребятишкам, он отдавал честь, вскидывая к пилотке широкую коричневую ладонь. Мы несколько раз забегали вперед, чтобы встретить его, и каждый раз он козырял. Так и привели его домой.
Ягодки дома не оказалось. Мы знали, что она косит у мельницы, и сказали об этом Левшукову. Он сел на маленькую скамеечку, установленную им еще до войны у порога, посидел, лучисто глядя на цветы, на уже спелые вишни, на камушки во дворе, потом обратился к нам:
— Ну, орлы, кто быстрей на ногу, зовите тетю Марусю!
Мы бежали наперегонки, перепрыгивали кочки, спотыкаясь и падая. Как поняла Ягодка, что именно ее нам надо, — неизвестно. Только она первой бросила косу и побежала нам навстречу.
— Пришел! — сказали мы ей. — Ваш солдат пришел!
Три километра бежала Ягодка на одном дыхании, а когда вбежала в ограду, сил у нее совсем не стало, и она упала на руки солдата как мертвая.
Не успели они и в себя прийти, как ограда была полна пароду: понабежали люди, которые были не в поле, само собой — ребятишек тьма, с утра опохмеленные фронтовики, и все это галдит, кричит, целуется и плачет. Появилось вино, столы накрыли. Марья носилась как угорелая — угощала, доставала, варила и никому не дозволяла помогать себе. Была она счастлива очень уж откровенно, безоглядно, но вины скрыть не умела, и Григорий понял ее. Дочь Гальку от себя он не отпускал ни на шаг, вытаскивал ей из вещмешка все новые подарки — кудрявых кукол и короткие, не здешнего покроя платьица.
А ночью, когда все разошлись и дочка уже спала, Григорий с Марией сидели за столом друг напротив дружки и разговаривали. Потом ей, видимо, сделалось трудно говорить сидя, она встала и отошла к печке. Григорий продолжал сидеть и курить. Затем поднялся и ой. Набычившись, постоял над столом. Черный, слегка вьющийся чуб его мелко дрожал над загорелым лбом, он движением головы откинул его назад, резко выпрямился, оправил рубаху под солдатским ремнем, пошел к порогу, снял с гвоздя шинель и твердым шагом вышел. Больше он не возвращался.
— Ты не убивайся, — говорил ему в ту ночь правленческий сторож дед Яшка. — А Марья сучка, так ей и надо.
— Ну, ты не завирайся, дед! — крикнул Григорий.
— Да я ничего. Оно понятно, не для этого она спасла его. Тут бабе «георгия» навесить можно. А потом дело живое, не каждый утерпит. Да ты и сам не без греха, поди, за войну-то.
— Было, дед, все было. Выпить у тебя нету?
— Нету, Гриша, нету. Да ты приляг, поспи. Может, и придумаешь че.
— Да нет уж, пойду.
Куда он ушел, неизвестно, родных у него в селе не было. Может, под кустом где до утра промаялся. Потом на работу стал конюхом, в конюховой и жил, охраняя четырех оставшихся в колхозе коняг. Вскорости он женился на Надежде Басовой, девке красивой и здоровой, она жила со старухой матерью на самом краю села, туда в примаки он пошел.
Уход мужа не вышиб Ягодку из колеи. Она как будто даже помолодела: то ли одеваться стала аккуратней, то ли подкрашивалась помадами, но была всегда красивой и веселой и с девками стала гулять на вечерках. Простить такое — при живом-то муже! — старухи не могли и судили Марью по строгому довоенному счету, выписывая приговор на воротах, за неимением дегтя, дорожной грязью. Ягодка не обращала на это внимания.
— А чего мне горевать? — говорила она бабам, выбирая в сельпо дешевенький платок. — Все-таки мой живым пришел. Дочь к нему в гости чуть не каждый день бегает. А я от мужа за войну отвыкла.
Бабы перемигивались за спиной — знаем, мол, как отвыкла, но в лицо утешали Марью, не одна-де ты такая, а ворота что — была бы душа чистая...
Шли дни, шли и годы. Галька Левшукова вытянулась почти с мать, ходили мы с ней в школу в соседнее село. Хотя я и был старше ее на четыре года, а шел впереди всего на два класса; по-соседски я помогал ей по русскому и по математике. Сопливая малышня дразнила нас женихом и невестой, а какая она невеста, если ей всего тринадцать? Ягодка старела, хотя и казалась мне красивее всех в нашей округе. Старел и Григорий, роскошный чуб его как будто золою присыпали. Он никогда не заходил к ней, деньги или что съестное передавал с Галькой, а когда привозил солому, то сваливал ее у ворот.