Когда я уже собирался уезжать, меня представили хозяину дома в его картинной галерее, увешанной произведениями голландских и испанских мастеров. Он был такой, каким его описывали: живописен и красив, хотя и несколько грузноват; среднего роста, хорошо сложен; флегматичный, как будто вялый, и в то же время достаточно энергичный. У него был свежий цвет лица, большая красивая голова, вьющиеся черные волосы, проницательные черные глаза, тяжелые нависающие брови, полные красные губы и резко очерченный подбородок, украшенный небольшой эспаньолкой. На любом костюмированном балу он был бы отличным Бахусом или Паном. Он держался свободно, непринужденно и изящно, как человек, который многое испытал в жизни и добился, по крайней мере частично, осуществления своих желаний. Он улыбнулся мне, спросил, со всеми ли гостями я уже знаком, выразил надежду, что закуска не ускользнула от моего внимания и что пение доставило мне удовольствие. Может быть, я навещу его как-нибудь вечером, когда не будет такого многолюдного сборища, или, еще лучше, пообедаю с ним и с нашим другом де Шэем (де Шэй явно был его вторым «я»). Он очень сожалеет, что не может уделить мне сейчас больше внимания.
Но вот что очень любопытно: с первой же встречи этот человек произвел на меня сильное впечатление — не из-за его богатства, я знавал и более богатых людей, — но было в нем что-то такое, что говорило о мечтах, о романтике, какое-то особое чутье и любовь к блеску, великолепию — черта, которая не так-то часто встречается среди действительно богатых людей. Должно быть, эти его рваные башмаки, о которых мне рассказывал де Шэй, не выходили тогда у меня из головы. Он жил среди восхитительных вещей, но, видимо, не был ни скупым, ни бережливым. Ему были свойственны легкость, щедрость, даже расточительность, и это шло не от хвастовства, а как будто говорило: «Что значат мелкие расходы на жизнь и наслаждения по сравнению с доходами, которые можно извлечь из окружающего мира?» Этот человек наводил на мысль о необычайных, фантастических авантюрах, с которыми в наше время связано так много крупных финансистов, этих тигров Уолл-стрита.
Спустя некоторое время я снова получил от него приглашение, на этот раз на гораздо более богатый прием, прошедший в атмосфере еще более утонченных наслаждений, хотя, когда я отправился к нему, я и не подозревал, на что это будет похоже. Это началось в полночь — и поныне в моей памяти жив неизгладимый сверкающий след, оставленный этой ночью: ничего более варварски-великолепного и экзотического я в жизни не видал. Не то чтобы убранство, драпировки, вся обстановка были уж очень необычайны и изумительны, но в самой атмосфере происходившего было столько непринужденности, кипучего веселья, языческой жажды наслаждений. Там было много дерзких и неугомонных людей. Это событие воспевалось и обсуждалось шепотом много месяцев спустя. Какое там было веселье! Какая свобода! Полнейшее опьянение, физическое и духовное! Я никогда и нигде не видел таких рискованных туалетов, такого множества блестящих красавиц — таких чудесных образцов экзотической женственности, чувственной и сладострастной. Помню, там был среди прочих вещей никелированный столик на колесах, сплошь уставленный бутылками с шампанским во льду; стоило только поднять руку или моргнуть глазом, как для тебя откупоривали бутылку — одну, другую... И столик все время был полон. Вдоль одной из стен столовой были выставлены всяческие деликатесы и последние новинки в области гастрономии. В музыкальном салоне играл струнный квартет для танцующих. В различных комнатах было устроено множество уютных уголков с диванами, скрытыми за жардиньерками с цветами. Танцы и пение были прекрасны и нередко поражали нескромностью, как и разговоры. Пир начался только после полуночи, и под утро гости — опьяневшие, возбужденные — начали, уже не стесняясь, высказывать свои намерения, надежды и мечты, иногда самого тайного и интимного характера. Казалось, с человеческой натуры были сорваны дневные покровы сдержанности, скрытности и лицемерия. Около четырех часов утра появился главный номер программы — специально приглашенные танцовщицы, которые начали разбрасывать розовые лепестки или сувениры; на голове у каждой был венок, и единственным нарядом служили им гирлянды цветов, обвивающие их стройные тела. В конце концов общество присоединилось к этим танцовщицам, сначала отдельной группой, а затем все вперемежку: длинная вереница танцующих — художники, писатели, поэты, в том числе и женщины, — проносилась по всему дому из комнаты в комнату, подражая ведущим их вакханкам; все пели, кружились, танцевали, носились по комнатам. Сказалось, должно быть, и воздействие спиртных напитков и закусок — под конец многие свалились на диваны и по разным углам и не могли двинуться, пока друзья не помогли им добраться до такси. Но хозяин дома, помню, был все время среди гостей — спокойный, трезвый, улыбающийся, невозмутимый, любезный и снисходительный и неутомимо внимательный ко всем. Он появлялся и поддерживал порядок там, где без него это было бы невозможно.
Я упоминаю об этом лишь для того, чтобы дать представление о длинном ряде таких оргий, происходивших в 19...—19... годах. За это время, благодаря тому что, как я уже говорил, X. почему-то находил странное удовольствие в моем обществе, я был обязательным и непременным участником десятка таких более или менее ярких сборищ и развлечений. В моей памяти запечатлелись не только X., но и сама жизнь тех лет; я понял, что нет границ и пределов ненасытному стремлению к роскоши, свойственному иным натурам; мечты о величии и счастье у таких людей столь дики и необузданны, что безнаказанно предаваться им мог бы только тиран послушной империи, пользуясь всем, что может дать порабощенный и покорный народ. Помню как-то в пятницу мы — с десяток писателей и художников — собрались в нью-йоркской студии X., чтобы побездельничать и выпить; казалось, в этот вечер у него не было других планов, как вдруг, с таким видом, словно это только сейчас пришло ему в голову, он предложил всем нам поехать в его загородный дом на Лонг-Айленде; дом был еще не совсем закончен (вернее, не совсем обставлен), однако там уже можно было устроить соответствующий прием, если только захватить с собой все необходимое.
Позднее, думая об этом, я решил, что, пожалуй, это не было столь внезапным решением, как показалось сначала, и что мы, сами того не сознавая, сослужили ему немалую службу. В доме надо было еще многое доделать, требовались советы и предложения понимающих людей, управляющий, декоратор и садовник-художник крайне нуждались в консультации, а X. и шагу не делал без расчета, без какой-то выгоды для себя. Почему бы не превратить довольно скучную будничную работу в своего рода праздник? А потому...
Во всяком случае почти все мы сразу же согласились, так как это означало великолепный и очень приятный пикник. Немедленно были вызваны четыре автомобиля, три — из его собственного гаража и один — где-то нанятый специально для этого случая. Состоялся телефонный разговор по поводу съестных припасов с управляющим находящегося внизу известного ресторана, с которым наш хозяин поддерживал связь, и вскоре было доставлено несколько корзин с провизией, после чего к подъезду были поданы четыре машины. В сумерках серого, холодного и туманного дня все мы — поэты, драматурги, новеллисты и редакторы (он питал величайшее презрение к актерам) — быстро расселись по машинам и сразу же тронулись в путь; нам надо было проехать сорок пять миль, и, выехав в половине шестого, в семь часов вечера мы уже были на месте.
Я часто думаю об этой поездке, о том, как во время ее проявились взгляды и характер X. Он был так серьезен, спокоен, все время начеку и притом непринужденно любезен и очень мил, даже весел. В нем самом и в окружающей его атмосфере было нечто изумительно теплое и романтическое — и в то же время что-то такое холодное и расчетливое, словно в глубине души он говорил себе: «Хозяин всего этого я и устраиваю этот спектакль для собственного удовольствия». Я чувствовал, что все мы для него не друзья или приятели, а скорее какие-то редкие птицы, образчики разных пород, созданные для того, чтобы помогать ему разбираться в вопросах искусства и хорошего тона, — только поэтому он нами и интересовался. И, конечно, он полагал, что наше общество придает определенный колорит его собственному существованию, бросает на него какой-то отблеск, а этого ему очень хотелось. Кроме того, мы что-то умели делать, что-то создавали. И, однако, в собственных глазах, хозяином и властелином оставался он. Стоило ему пожелать — и он мог либо приблизить нас к себе, либо вычеркнуть нас из своей жизни, — так он думал. Мы были для него только игрушками, нарядным оперением, своего рода скоморохами. Ему приятно было окружать себя такими людьми, иметь нас при себе. Укутанный в великолепную меховую шубу, в меховой шапке, он удивительно походил на русского великого князя.