Вызванный в каюту старший помощник получил распоряжение сделать из меня «здорового человека»; не следует думать, что капитаном руководило чувство сострадания, он только хотел как можно скорее использовать меня на работе.
Помощник капитана помог мне подняться на палубу, усадил на шпиль и принялся осматривать мою ногу; затем, кое-как обработав каким-то снадобьем из аптечки, он обмотал ее куском старого паруса, смастерив такую толстую повязку, что меня можно было принять за старого подагрика, который пристроился на шпиле, чтобы дать покой больной ноге. Пока все это происходило, кто-то снял с моих плеч мантию из таппы[7] и набросил вместо нее синюю куртку; кто-то другой, побуждаемый тем же стремлением превратить меня в цивилизованного человека, размахивал над моей головой огромными ножницами для стрижки овец, угрожая обоим ушам и уничтожая шевелюру и бороду.
День подходил к концу, земля постепенно исчезла из виду, а я был весь поглощен переменой в моей судьбе. Но как часто обманывает наши ожидания исполнение самых пылких надежд. Находясь в безопасности на судне, о чем я так давно горячо мечтал, и обретя вновь надежду увидеть отчизну и друзей, я тем не менее не мог стряхнуть с себя тяготившего мою душу уныния. Оно порождалось мыслью, что я никогда больше не увижу тех людей, которые, хотя и стремились удержать меня в плену, относились ко мне в общем с исключительной добротой. Я покидал их навсегда.
Таким непредвиденным и внезапным было мое бегство, все это время я испытывал такое волнение, так велик был контраст между восхитительным покоем долины и диким шумом и сутолокой на плывущем судне, что мои недавние приключения казались мне каким-то странным сном; трудно было представить себе, что солнце, садившееся сейчас над необъятным простором океана, только сегодня утром взошло из-за гор и смотрело на меня, когда я лежал на своей циновке в долине Тайпи.
Сразу после наступления темноты я спустился в кубрик, и в мое распоряжение предоставили место для спанья на верхней полке жалкой двухъярусной койки. Обе шаткие полки были застланы обрывками одеяла. Затем мне дали помятую жестяную кружку, содержавшую с полпинты «чаю», именуемого так из вежливости — пусть совесть судовладельцев решает, заслуживает ли этого названия настой тех стеблей, которые плавают в кружках матросов. Я получил также кусок солонины на черством круглом сухаре, заменявшем тарелку, и, не теряя времени, принялся за ужин, соленый вкус которого показался мне поистине восхитительным после навуходоносоровой[8] пищи в долине.
Пока я ел, старый матрос, сидевший на сундуке как раз подо мной, пускал клубы табачного дыма. Когда я покончил с ужином, он вытер о рукав куртки мундштук своей закопченной трубки и вежливо протянул ее мне. Такое внимание свойственно морякам; что касается брезгливости, то ни один человек, кому приходилось живать в кубрике, ею не отличается. Итак, сделав несколько глубоких затяжек, чтобы успокоиться, я повернулся на бок и попытался забыться сном. Но тщетно. Мое ложе стояло не параллельно бортам, как полагается, а поперек, то есть под прямым углом к килю; судно, шедшее по ветру, переваливалось с борта на борт настолько сильно, что всякий раз, когда мои пятки задирались кверху, а голова опускалась вниз, у меня появлялось ощущение, словно я вот-вот перекувырнусь. Кроме того, имелись и другие назойливые поводы для беспокойства; а время от времени волна врывалась в незадраенный люк, и брызги попадали мне в лицо.
Наконец, после бессонной ночи, тишина которой дважды нарушалась безжалостным криком, поднимавшим очередную вахту, сверху стали пробиваться проблески дневного света, и кто-то спустился в кубрик. То был мой старый приятель с трубкой.
— Послушай, дружище, — сказал я, — помоги мне выбраться отсюда. Я хочу подняться на палубу.
— Эй, кто это там бормочет? — послышалось в ответ, и пришедший стал всматриваться в темноту, где я лежал. — А, Тайпи, король людоедов, это ты! Но скажи мне, паренек, как твоя ходуля? Помощник говорит, с ней чертовски плохо; а вчера вечером он велел юнге наточить ручную пилу. Уж не собирается ли он тебя покромсать?..
Задолго до рассвета мы были уже у входа в бухту Нукухива и продержались, то и дело меняя галсы, до утра в море, а затем вошли в нее и отправили к берегу шлюпку с туземцами, которые доставили меня на судно. По ее возвращении мы снова поставили паруса и взяли курс в открытое море.
Дул легкий бриз; прохладный свежий утренний воздух был таким бодрящим, что, вдыхая его, я почувствовал, несмотря на плохо проведенную ночь, как сразу поднялось у меня настроение.
Просидев бóльшую часть дня на шпиле и непринужденно болтая с матросами, я узнал историю проделанного ими до сих пор плавания и все, что касалось судна и его теперешнего состояния.
В следующей главе я вкратце расскажу обо всем этом.
Глава II
НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О СУДНЕ
Прежде всего я должен описать самую «Джулию» или «Джульеточку», как фамильярно называли ее моряки.
Это был маленький барк прекрасных пропорций, водоизмещением немногим больше двухсот тонн, построенный янки, и очень старый. Во время войны 1812 года приспособленный для каперства, он покинул один из портов Новой Англии и был захвачен в море английским крейсером; переменив затем множество назначений, «Джулия» под конец стала правительственным пакетботом и плавала в омывающих Австралию водах. Предназначенная, однако, на слом, она года два назад была куплена на аукционе одной сиднейской фирмой, которая после небольшого ремонта отправила ее в теперешнее плавание.
Несмотря на ремонт, «Джулия» находилась в жалком состоянии. Мачты, по слухам, все были ненадежны, стоячий такелаж сильно износился, а местами даже фальшборт совершенно сгнил. Однако корпус судна почти не протекал, и достаточно было несколько больше обычного поработать помпой по утрам, чтобы вода в трюме не скапливалась.
Но все это ничуть не отражалось на ходе; в этом отношении отважная «Джульеточка», толстушка «Джульеточка», оказалась настоящей чародейкой. Дул ли сильный ветер или слабый, она всегда была готова им воспользоваться, и когда летела вперед и рассекала носом волны, то вставая на дыбы, то проваливаясь, вы и думать забывали о ее залатанных парусах и изъеденном червями корпусе. Как это шустрое суденышко летело по ветру! То и дело заваливаясь на борт, конечно, но как весело и игриво. Когда оно шло против ветра, никакой шквал не мог его опрокинуть; с устремленными вверх мачтами, оно смотрело прямо в лицо ветру и шло все вперед.
Но в общем на «Джульеточку» не следовало полагаться. Достаточно быстрая и игривая, она именно поэтому не заслуживала доверия. Кто знает, быть может, подобно иному еще бойкому старичку, который вдруг сразу дряхлеет и впадает в немощь, она могла в одну прекрасную ночь дать сильную течь и похоронить нас всех на дне морском. Впрочем, «Джульеточка» не сыграла с нами такой безобразной шутки, и, значит, я был неправ в своих подозрениях.
Наше судно не имело определенного назначения. Согласно его документам, оно могло идти куда угодно — заниматься ловлей китов, тюленей или еще чем-нибудь. В основном, впрочем, рассчитывали на промысел кашалотов, хотя до настоящего времени их было убито и принято на борт всего два.
В тот день, когда «Джулия» покинула Сиднейский рейд, ее команда состояла из тридцати двух человек. Теперь насчитывалось около двадцати; остальные сбежали. Даже три младших помощника, командиры китобойных шлюпок, исчезли; а из четырех гарпунщиков остался лишь один, новозеландец, или «маори», как чаще называют его земляков в Тихом океане. Но это еще не все. Больше половины оставшихся матросов в той или иной степени страдало от последствий длительного пребывания в славящемся своим распутством порту; иные из них совершенно не могли исполнять свои обязанности, у нескольких человек болезнь приняла опасный характер, а остальные кое-как выстаивали вахту, хотя пользы от них было мало.
Капитан, типичный молодой горожанин, несколько лет назад эмигрировал в Австралию и по какой-то протекции стал капитаном судна, хотя абсолютно ничего не смыслил в этом деле. По всем своим склонностям он был сухопутным человеком, и хотя имел образование, подходил для морской службы не больше, чем парикмахер. Поэтому все над ним издевались. Матросы называли его «кают-юнгой», «чернильной душой» и еще полудюжиной других презрительных кличек. Моряки поистине не стеснялись и не делали секрета из того, каким посмешищем его считали; что касается самого хрупкого джентльмена, он все это прекрасно знал и держался с подобающей скромностью. Стараясь как можно реже вступать в сношения с командой, он предоставил распоряжаться старшему помощнику, который, по мере того как развертывались события, вел себя все более самостоятельно.