Такая любовь неизбежно эгоистична и направлена не на любимое существо, а на самое себя. Нет, это не самокопание, как можно было бы подумать, не обнаруживание в собственных поступках неких себялюбивых низких побуждений (что случается, скажем, в «Исповеди» Руссо) — это стремление выявить некие общие закономерности человеческих чувств. В последней части эпопеи, в «Обретенном времени», Пруст так и скажет: «Если что и надо выявить, вытащить на свет, так это наши переживания, наши страсти, то есть страсти и переживания нас всех». Эта любовь к обобщению, к генерализации (пусть очень узкой и частной) связывает Пруста с давней традицией моралистической литературы, с традицией г-жи де Севинье, Ларошфуко, Лабрюйера, Сен-Симона, чьи имена постоянно мелькают на страницах «Поисков утраченного времени». Сюда следует отнести и Стендаля, чей эссе-трактат «О любви» и автобиографические книги «Жизнь Анри Воллара» и «Воспоминания эготиста» по своим задачам — на основе собственного опыта выявить некоторые общие закономерности любовного переживания — столь сродни психологическим поискам Пруста.
Но все-таки любовь героя не есть какая-то непременная универсальная модель любовного чувства. Пруст не хочет это сказать. Он тонко и верно показывает, как чувство это сложно, но неумолимо детерминируется средой, характером, возрастом и т. д. Душевные порывы Марселя не непредсказуемы и не иррациональны. Именно так может и должен чувствовать молодой человек его круга, к тому же впечатлительный, избалованный, наделенный артистическим складом ума. Именно так может и должен он страдать. Последнее для Пруста, для его концепции любви, особенно важно. Для прустовского героя нет любви вне страдания. Любовь для Марселя — это не только величайшее душевное потрясение, это именно переживание, то есть преодоление чего-то тяжелого, мучительного. Поэтому мы не найдем (или почти не найдем) в книге изображения безоблачного любовного счастья. Герой не ищет его и не стремится к нему. Счастливая любовь, с его точки зрения, не то чтобы невозможна, но глубоко буднична и неинтересна. Он же ищет другого. Ищет, признаваясь, что и само чувство, и женщина, которая его внушила, существуют лишь в нем самом, а вне его они призраки, переменчивые и ускользающие. «Моя судьба, — замечает Марсель, — гоняться за призраками, за существами, большинство которых существует только в моем воображении».
Любовь к реальной женщине легко может пройти. Так, уже в нашем романе герой не раз признается, что, видимо, разлюбил Альбертину. В следующих томах эпопеи, в «Пленнице» и в «Беглянке», его любовь действительно проходит. Но что же остается? Остается прежде всего воспоминание о пережитом чувстве. Так, узнав о гибели девушки, он не испытывает горечи утраты. Однако скорбная телеграмма г-жи Бонтан, тетки Альбертины, растревожила его. Но всколыхнула она не любовь, нет, но воспоминание о его былых чувствах. Снова замелькал, заколыхался старый полузабытый призрак.
Однако Альбертина вполне реальна. Герой не может полюбить и чистую выдумку, мечту. Недаром, как некий символ, среди песчаных дюн Бальбека перед ним возникает стройная фигурка какой-то незнакомой ему девушки. Он и видит-то ее издали, не может разглядеть хорошенько; она промелькивает перед ним как возможность любви, почти как обещание любви, тревожащее и острое, эта встреча воспринимается героем чуть ли не как осуществление любви: переживание жизни, переживание чувства замещает в его душе реальную жизнь, реальные чувства; психологическое анализирование переживания растворяет в себе «историю жизни», и последняя в конечном счете становится лишь исходным материалом, лишь поводом для первого.
С точки зрения прустовского героя, счастливая любовь не представляет интереса и как бы не имеет истории. «Исторична» и пригодна для психологического анализа лишь любовь несчастливая. Несчастливая любовь — это любовь, сталкивающаяся с препятствиями, которые ей не дано преодолеть. Казалось бы, такими препятствиями могут быть нерешительность персонажа, его неуверенность в себе, которые заставляют души робкие не верить в возможность того, что любимая ими женщина может ответить на их чувства. Подобных сомнений наш герой почти лишен. О них идет речь в предшествующем романе, но и там они преодолеваются поразительно легко и быстро. В «Содоме и Гоморре» осложняет и усложняет чувство любви, придает последнему необходимый налет страдания чувство ревности. В переживаниях героя любовь и ревность не просто неотделимы друг от друга; тут сложнее и, может быть, проще: ревность оказывается шире, мощнее и действеннее, чем любовь.
Итак, ревность уверенно направляет поступки героя, как бы ведет его в его взаимоотношениях с Альбертиной, оказывается оправданием, реализацией любви. Герой Пруста не раз отмечает, что единственное, что удерживает его около девушки, что неустанно подхлестывает его чувство (не собственно чувство любви, а вообще чувство как его внутренний эмоциональный мир), — это ревность и рождаемая ею подозрительность.
Если Стендаль в трактате «О любви» стремился дать рационалистический анализ любовного чувства, то Пруст в «Содоме и Гоморре» (как и в следующих томах эпопеи) обратился к глубокому и тонкому аналитическому разбору чувства ревности. Это чувство не только не уменьшает любовь, но, напротив, усиливает ее, наполняет содержанием и смыслом, делает, если угодно, «интересной». В отличие от чувства любви чувство ревности ориентировано во внешний мир, заставляет любящего быть в постоянном напряжении, обороне. Герой Пруста, конечно, боится измены Альбертины, старается воспрепятствовать ее общению с другими, но в то же время не мыслит себе их отношений вне этих ревнивых подозрений. Он то с тревогой подмечает в своей подруге просыпающийся интерес к Роберу де Сен-Лу, то нестерпимо страдает, почти уверившись в ее предосудительных отношениях с другими девушками. Последнее подозрение для юного героя особенно волнующе и мучительно (и в этом Пруст развивает тему мопассановской «Подруги Поля»), а потому особенно навязчиво и неотвратимо. Рассказывая об этих подозрениях своего героя, писатель не только добавляет еще один разоблачительный штрих в картине изображаемого им общества, пронизанного пороками и фальшью, но и правдиво передает переживания болезненно впечатлительного и в общем-то еще чистого юноши, столкнувшегося с первым серьезным любовным чувством.
Вместе с тем переживания Марселя — это очень точно подмеченная писателем ревность опять-таки к призракам, скажем, к смутному, неведомому прошлому Альбертины, ревность не к реальному сопернику (или сопернице, что для юноши особенно непереносимо), а к возможности появления соперника или соперницы, это мучительные страдания не из-за совершившейся измены, а из-за одной ее возможности.
В таком переживании, в таком ощущении чувства любви и чувства ревности в конце концов уже не важно, состоялась ли измена. Не важно даже, любит ли герой свою подругу и жива ли она. Так, в «Беглянке» известие о смерти Альбертины пробуждает в герое не уснувшую давным-давно любовь, а опять-таки ревность, нестерпимое желание узнать, изменяла ли она ему и предавалась ли предосудительным наслаждениям с женщинами. Желание убедиться, увериться в этом столь последовательно и настойчиво, что герой Пруста был бы искренне разочарован, чувствовал бы себя обкраденным, если бы подозрения его оказались напрасными.
Эгоистическое, мазохистское, но конструктивное по-своему чувство ревности заставляет героя не только непрестанно подозревать Альбертину, выслеживать ее, добывать разными путями порочащие ее сведения, но и просто мучить и терзать девушку, ставя над ней изощренные психологические опыты: то он признается ей в любви к ее подружке Андре, то рассказывает о своей мнимой связи с какой-то женщиной, на которой обязан жениться. И все эти небылицы преследуют лишь одну цель — заставить Альбертину проговориться, выдать себя, то есть направлены к тому, чтобы уличить девушку в пороке, которого так страшится и так хочет найти в ней Марсель. Мучительная и мучащая другого ревность как оправдание и единственная реализация любовного чувства заставляет героя превратить Альбертину в пленницу, буквально посадить ее под замок, о чем будет рассказано в следующем томе эпопеи.
Все эти острые переживания героя, бесспорно, подлинны, хотя во многом имеют дело с призраками, с фактами его сознания, а не реальной жизни. Вместе с тем герой подозревает Альбертину в противоестественных наклонностях не только потому, что эти подозрения, эти непрерывные и непременные «перебои чувства» наполняют содержанием его сердечную жизнь, но также и потому, что он очень болезненно и живо воспринимает ту моральную деградацию, с которой сталкивается в еще недавно столь его восхищавшем светском обществе (а другого общества герой попросту не знает). Заметим, что описываемый Прустом период был действительно отмечен своеобразной «модой» на противоестественные любовные отношения (о чем с горечью пишет, например, в своих мемуарах Александр Бенуа). У них были свои апологеты, и их (в частности, Андре Жида) возмутил этот роман Пруста. Автор «Содома и Гоморры», напротив, относится к ним резко отрицательно, но видит в них не какое-то случайное отклонение от нормы, а закономерный и многозначительный симптом деградации высшего общества и его культуры.