слишком трудной для приобретения – счастьем, что дочка самых скромных запросов редко чего желала.
Она очень рано потеряла мать, один отец с помощью тётки занимался её воспитанием. Ни на что не жаловался: самый лучший пенсион, самые дорогие учителя, всё, чего могла требовать учёба, имела Юлка по запросу. Случилось также, что в пансионе, на лекциях, во время довольно долгой учёбы дочка пана Бреннера оказалась среди панинок гораздо выше неё общественной сферы, приобрела манеры, а из наук так много подчерпнула, что, вернувшись домой, должна была почувствовать себя очень одинокой.
Пани Малуская, честная женщина, золотое сердце, несмотря на соприкосновения с двором князей Сангушков, так практикой жизни немного образованная, такая наивная и простодушная, что с ней, кроме как о привидениях, духах, о отпусте, о кухне и погоде, мало о чём ещё можно было говорить. Она знала также немного популярную медицину; лечила от боли зубов, от рожи (очень эффективно), лихордки и ревмотизмов.
Сам Бреннер в те короткие мгновения, которые проводил с дочкой дома, тоже не показывал слишком высокой образованности. Никогда ничего не читал – не имел никаких ведомостей; за исключением «Курьера» Двушевского, дома ничего другого никогда не было; но отношения и пружины живой жизни знал досконально.
По этой причине разговоры с ним и с тётей не много доставляли удовольствия Юлке. Зато очень много занималась музыкой, которой училась у Элснера, часами играла на фортепиано и неизмерно много читала.
В выборе книжек она была предоставлена полнейшей свободе, так же как, вообщем, во всей жизни, потому что отец и тётка имели неограниченное доверие к её разуму и характеру. Из пансиона в городе у неё были различные знакомые, к которым ей было разрешено ходить, гостить, возвращаться, когда ей нравилось. Брала с собой маленькую Агатку, велела ей иногда приходить за собой, а тётя даже никогда её не сопровождала.
Очень редко, пожалуй, какая-нибудь из подружек навещала её и оставалсь на несколько часов.
Панна Юлия была довольно высокого роста, сформировавшейся фигуры, благородных черт, милой, но, может быть, не по возрасту слишком серьёзной. Её красота и свежесть в этой Варшаве, которой всегда хватало красивых личиков, могли избежать взглядов, потому что не была навязчивой и сверкающей – но восхищала каждого, кто к ней приблизился, кто её узнал, услышал, кому улыбнулась. Несмотря на свою серьёзность и некоторую грусть, разлитую на лице, она обладала тем неизмерным очарованием, которое притягивает даже в некрасивых особах, тем более, когда соединённое с благородными чертами, почти классических форм. Юлия одевалась очень просто и скромно, но с несравненным вкусом, с поражающей элегантностью. В самом простом платьице выглядела великой госпожой.
Жильцы дома, с которыми она была любезна и вежлива, находила её, несмотря на это, аристократкой и не смели быть с ней в доверительных отношения, когда с тётей Малуской жена сапожника Ноинская, жена столяра Арамовича были в такой близости, что, ходя к ней за лекарствами, часами сиживала на беседе.
Все эти дамы звали её: «высокообразованной» панной и предсказывали ей очень прекрасную судьбу. Особенно Ноинская, восхищаясь игрой Юлии на фортепиано, была уверена, что выйдет за обывателя, за урядника или даже, может быть, за какого-нибудь генерала. Всё это было возможным.
Хотя генеральский ранг тогда, ставя на вид высоко тех, что были его удостоены, открывая ворота в дальнейшую карьеру, вовсе не давал независимости.
Ибо это было в то памятное правление, в ту особенную диктатуру великого князя Константина, которая странным образом как-то согласовывалась с конституцией благословенной памяти императора Александра.
Князь Константин, Новосильцев и весь Бельведер были коррективой, не допускающей, чтобы Королевство приняло эту конституцию всерьёз. На бумаге стоял закон, на котором словно в насмешку было написано: neminem captivabimus nisi iure victum [3], а почти каждый день тюрьмы самых разнообразных названий: Доминиканцы, Кармелиты, Мартинканки, Брюловский дворец, погреб в Бельведере, жильё Аксамитовского, ратуша, где управлял Любовидский, старый zuchthaus, казармы артиллерии наполнялись людьми, схваченными под малейшей видимостью какой-то вины, а скорее тени мысли или преступного расположения.
Грохот княжеской кареты, стремглав пролетающей по улицам, опустошал их и пугал как буря, несущая молнии. При виде его всё дрожало. Особы высшего положения, кода их вызывали в Бельведер, испытывали страх, хотя бы виновными себя не чувствовали.
Редко в истории встречается такой терроризм, пользущийся таким разветвлённым и таким – скажем правду – немощным шпионажем. Год 1826 и потом 1830 дали наилучшие доказательства этого. Деспотизм Константина был таким дельным стимулом для удержания и возрастания патриотизма, что почти ему главным образом следует приписать пробуждение и поддержание духа. Самым систематичным на свете образом обращали глаза народа на всё, что, будучи запрещённым, становилось из-за этого одного жадно требуемым и желанным. Малейший признак самобытности, немилосердно наказуемый, суровое наказание, продвинутое до смешного, обратили внутрь духа, сделали сильней его, подняли, раздражили почти до бешенства. Великий князь, своевременно осведомлённый о мелочах и детских выходках, не имел, помимо этого, ни малейшего понятия о настоящем состоянии умов. Ловили внешние признаки, дух взять никто не мог. Предчувствовали его, догадывались, преследовали его – напрасно.
У дверей Бельведера расцветал самый горячий патриотизм, незамеченный всей той шпионской фалангой, которая никогда глубже в общество запустить взгляда не могла. Деспотизм великого князя так хорошо научил лгать и салон, и улицы, что оба никогда поймать себя ни на чём не давали.
Рапорты, которые составлял Любовидский [4], которые приносили Макроты, Юргашки, Бирнбаумы [5] и те, которыми те прислуживались, были полны подробностей и пустые. Доносили о смешных нарушениях; о том страшном кипятке, который кипел на дне, едва было какое-то тёмное предчувствие.
Князю, растопляющему камин трудом Сташица [6], преследующему тех, что осмелились взять в руки номер французской газеты, что аплодировали в театре многозначительному слову, казалось, что подавил дух, отобрал мужество, убил всякие фантазии свободы – когда тем временем он и его помощники распространяли либеральные и революционные идеи. Преувеличение даже в деспотизме – опасно…
Раздражительность князя делала его попросту смешным. Рассказывали друг другу по всей Варшаве тот случай в Бельведере, когда однажды ночью князь, разбуженный шумом в соседнем покое, едва набросив на себя шлафрок, сбежал на чердак, а, посланный на разведку камердинер Кохановский, открыл виновников, бунтовщиков в фаворитальных обезьянах князя, которые, выкравшись из клетки, начали развлекаться пушечными ядрами, бомбами и военным инвентарём, которого всегда было полно в углах.
Подобных переполохов было несколько в Бельведере. Раз прокрадывающиеся через валы за дворцом контрабандисты водки, на которых напала стража, – всех живых призвали к оружию. Испугались, не зная чего, хотя огромная армия платных охранников безопасности должна была ручаться за неё, а стоящие выше генералы Зандр, Крута и