Ознакомительная версия.
Я перелезаю через невысокий забор, замыкающий еврейское кладбище, и мне бросается в глаза волнение, царящее среди бедных нищих евреев, которые живут милостыней богатых наследников. Теперь они уже не стоят в одиночку, подобно плакучим ивам в начале аллеи, но образуют группу, много и громко говорящую. Мне слышится фамилия Бломфильда. Я немного прислушиваюсь и узнаю, что они ждут Бломфильда.
Это показалось мне чрезвычайно важным. Я расспрашиваю нищих, и они сообщают мне, что сегодня день смерти старика Блюменфельда и что ввиду этого сюда приезжает его сын Генри.
Нищие знают даты смерти всех богатых людей; им одним также известна причина приезда Генри Бломфильда в город. Нищие это знают; не знают этого фабриканты.
Генри Бломфильд приезжал сюда навестить своего умершего отца Иехиеля Блюменфельда. Он приезжал, чтобы благодарить его за миллиарды, за одаренность, за дарованную жизнь, за все, что ему пришлось унаследовать. Генри Бломфильд отнюдь не приехал для того, чтобы устроить кинематограф или основать фабрику для изготовления безделушек. Все думают, что он приезжал из-за денег или ради фабрик. Одним только нищим ведома цель путешествия Бломфильда.
Это было возвращением на родину.
Я стал поджидать Генри Бломфильда. Он шел один. Он, его величество Бломфильд, пешком прибыл на кладбище. Я видел, как он стоял у могилы старого Блюменфельда и плакал. Он снял свои очки, и слезы покатились по его худым щекам, а он смахивая их своими маленькими детскими ручками. Затем он вытащил из кармана пачку бумажных денег. Нищие облепили его, как рой мух. Он исчез в куче этой массы темных фигур, которым он раздавал деньги, чтобы откупить душу свою от греха денег.
Мне не хотелось, чтобы он подумал, что я незаметно за ним подсматриваю. Я направился прямо к Бломфильду и приветствовал его. Он вовсе не удивился, увидев меня здесь. Чему вообще может удивляться Генри Бломфильд? Он подал мне руку и просил меня сопровождать его обратно в город.
— Я ежегодно приезжаю сюда, — говорит Бломфильд, — навестить своего отца. Да и город я забыть не могу. Я — восточный еврей, и наша родина там, где лежат наши покойники. Если бы мой отец умер в Америке, я мог бы чувствовать себя там совершенно как дома. Мой сын будет настоящим американцем, потому что меня там похоронят.
— Я понимаю, мистер Бломфильд. — Я расстроган и говорю ему, как старому другу:
— Жизнь так наглядно связана со смертью и живые со своими мертвыми. Тут нет конца, нет перерыва, есть вечное продолжение и вечная связь.
— Здесь, в этой стране, живут самые ловкие попрошайки, — заявляет Бломфильд, вновь повеселев, ибо он — человек минуты и действительности и только раз в году он забывается.
Я сопровождаю его в город. Люди кланяются нам, и я переживаю еще одну радость: мой дядя Феб Белауг встречается нам и очень низко кланяется первый. Я же улыбаюсь ему покровительственно, как будто бы я его дядя.
XXIII
Я понимал Генри Бломфильда.
Он тосковал по родине, подобно мне и Звонимиру.
Из Берлина и из других городов все еще прибывал народ. Это были шумливые люди. Они кричали и лгали, чтобы заглушить голос своей совести. Это были болтуны, шарлатаны и хвастуны. Все они как будто сошли с экрана кинематографа и умели много рассказать о мире. Они смотрели на мир своими выпученными глазами, считали его фабричным складом Бога и хотели быть конкурентами ему и вести такие же крупные дела, как сам Господь Бог.
Они проживали на трех нижних этажах и лечили у Злотогора свои головные боли.
Многие являлись со своими женами и приятельницами, и тогда Злотогору было особенно много работы….
В отеле «Савой» вообще многое переменилось.
Теперь проходили вечера дамские и мужские, устраивались танцы; общество мужчин в полночь спасалось в бар, где заигрывало с голыми девицами и мадам Иетти Купфер.
Наверху же разгуливал Алексаша во фраке и лакированных ботинках и расхаживал Ксаверий Злотогор в застегнутом до верха сюртуке; он придавал себе загадочный вид, и на его моложавом лице играла плутоватая улыбка.
Являлись Бломфильд с Бонди. Бонди говорил, женщины же смотрели только на Генри Бломфильда; а так как последний ничего не говорил, то казалось, что они внимают его молчанию, как будто бы они обладали способностью слышать то, что он думал и что скрывал.
Ко мне являлись также жильцы верхних этажей, и конца им не было. Я узнал, что ни один из них не проживает в отеле «Савой» по доброй воле. Всякого удерживало тут какое-нибудь несчастье. Для каждого отель «Савой» был его несчастьем, и никто не умел уже ни в чем толком разобраться.
Все напасти постигали людей в этой гостинице, и они думали, что их несчастье именуется отелем «Савой».
Не было конца им. Явилась даже вдова Санчина. Она жила теперь у своего деверя в деревне, и ей приходилось исполнять тяжелую работу по дому. Она слышала о прибытии Бломфильда и о том, будто он всем оказывает помощь.
Не знаю, добилась ли чего-нибудь вдова Санчина.
Не знаю, скольким людям помог Бломфильд.
Внезапно объявился тот самый полицейский офицер, вся родня которого каждый вечер сидела в «Варьете».
Это был молодой глупый человек в погонах и с бряцающею саблею. В нем не было ничего особенного. Он унаследовал от своего предшественника комнату номер 80: все переводившиеся сюда полицейские офицеры безвозмездно проживали в номере 80.
За последнюю неделю офицер переоделся в новую форму темно-синего сукна. На груди у него красовался знак отличия. Мне кажется, его окончательно произвели в поручики. Он расхаживал очень торжественно, причем его сабля довольно часто попадала ему между ног. В правой руке у него были желтые кожаные перчатки. Он размахивал ими. Он являлся в бар и пил за всеми столиками, за счет всех. Заканчивал он свое странствие у стола Алексаши.
Оба они отлично понимали друг друга.
У полицейского офицера были маленькие усики, небольшой, тупой носик и большие красные уши, торчавшие по бокам его гладко выбритого маленького черепа. Волосы острым углом врастали глубоко в его лоб над самым носом. Ему приходилось низко спускать свою форменную фуражку на глаза: иначе были бы заметны эти смешные волосы.
Не знаю, каковы обязанности полицейского офицера; знаю только, что он работает мало. Наш полицейский офицер вставал в десять часов; в полдень он обедал, а затем читал газеты. Это был тяжелый труд: он всегда снимал свою саблю, читая газеты.
Он был тогда как бы частным лицом.
По вечерам он лихо танцевал. Он был желанным танцором. Опрыскав себя духами ландыша, он пахнул, как цветочный павильон. Он танцевал в брюках в обтяжку, укрепленных резиновыми штрипками к сапогам. У брюк был тонкий красный кантик по шву, светившийся ярко-кроваво. Его большие уши горели сильным багрянцем. Маленьким кружевным платочком он вытирал себе капли пота на кончике носа.
Полицейского офицера звали Яном Мроком. Он был очень вежлив и любезен и всегда улыбался. Улыбка спасала его; добрый гений-спаситель одарил его ею.
Глядя на него в таком виде, видя его розовую кожу, его бесцветный рот, я уже знал, что он вовсе не изменился со своего семилетнего возраста. Он выглядел точно школьник. Двадцать лет жизни, годы войны и все это горе оставили его нетронутым.
Однажды он явился в бар в сопровождении Стаси. Прошло уже две недели, как мы с нею виделись в последний раз. Она смугла, свежа, улыбается, и у нее большие серые глаза.
— А вы все еще здесь? — говорит Стася и краснеет, потому что она притворяется: она отлично знает, что я не уехал.
— А вы разочарованы?
— Вы манкируете нашею дружбою!
Я не манкирую дружбой. Этот упрек можно было бы сделать самой Стасе.
Между нею и мною легли две недели; двести лет не могли бы причинить большего опустошения. Дрожа, я поджидал ее перед «Варьете», спрятавшись в тени стены. Мы вместе пили чай, и нас обоих окутывала тихая теплота. Она была моею первою симпатичною встречею в отеле «Савой», и нам обоим был неприятен Алексаша.
Сквозь замочную скважину я видел, как она в купальном халате прохаживалась взад и вперед по комнате и зубрила французские слова. Ей ведь хотелось уехать в Париж.
Я бы с удовольствием поехал с нею в Париж. Я охотно остался бы с нею год или два или десять лет.
Во мне накопилось большое множество одиночества — целых шесть лет великого одиночества.
Я выискиваю причины, по которым я столь далек от нее, и не нахожу их. Я ищу, в чем бы я мог упрекнуть ее. В чем мог бы я упрекнуть ее? Она принимала цветы от Александра и не отсылала их обратно. Глупо возвращать цветы. Но я ревнив. Если сравнить меня с Александром Белаугом, то, конечно, все говорит в мою пользу.
Тем не менее я ревнив.
Я не завоеватель и не поклонник. Если мне что-нибудь предлагается, я беру и чувствую признательность. Но Стася не предлагала мне себя и хотела быть осаждаемой.
Ознакомительная версия.