— Ах, это, должно быть, вкусно! Вы с таким аппетитом едите кекс, что мне и самой захотелось.
— Ну вот и отлично, мама, мы вас приглашаем, — отзывалась Жильберта.
— Нет, нет, мое сокровище, что скажут гости? У меня еще сидят госпожа Тромбер, госпожа Котар и госпожа Бонтан, — ты же знаешь, что милейшая госпожа Бонтан ненадолго не приезжает, а она только что приехала. Как я могу бросить дорогих гостей, — что они обо мне скажут? А вот если никто больше не придет, то, как только эти разъедутся, я вернусь и поболтаю с вами — это для меня гораздо интереснее. По-моему, я имею право немного отдохнуть: у меня перебывало сорок пять визитеров, из которых сорок два говорили о картине Жерома! Приходите же как-нибудь на днях, — говорила она, обращаясь ко мне, — попить вашего чайку с Жильбертой — она вам будет наливать, какой вы любите, какой вы обычно пьете в вашей маленькой «студии», — убегая к гостям, добавляла она, как будто я ради чего-то, столь же мне знакомого, как мои привычки (хотя бы ради привычки пить чай, если только, впрочем, я его пил, да я и вовсе не был уверен, есть у меня «студия» или нет), приходил в этот таинственный мир. — Ну так когда же вы придете? Завтра? У нас делают тосты не хуже, чем у Коломбена. Не придете? Негодник! — говорила она — с тех пор, как у нее появился салон, она переняла все ухватки г-жи Вердюрен, ее жеманно-деспотический тон. Между тем я понятия не имел, что такое тосты и кто такой Коломбен, — вот почему последнее обещание г-жи Сван не усиливало искушения. Может показаться еще более странным, поскольку все так говорят, — и, может быть, даже теперь говорят и в Комбре, — что в первую минуту я не понял, кого имеет в виду г-жа Сван, когда услыхал, как она расхваливает нашу старую nurse[4]. Я не знал английского языка и все-таки скоро догадался, что это слово относится к Франсуазе. На Елисейских полях я так боялся, что она, наверно, производит неприятное впечатление, и вдруг узнаю от г-жи Сван, что именно рассказы Жильберты о моей nurse внушили ей и ее мужу симпатию ко мне: «Чувствуется, как она вам предана, какая она хорошая». (Я сейчас же переменил мнение о Франсуазе. Более того: я подумал, что мне вовсе уж не так необходима гувернантка в плаще и в шляпе с перьями.) И еще я понял, — из вырвавшихся у г-жи Сван нескольких слов о г-же Блатен, чьих приходов она боялась, хотя и не отрицала ее светскости, — что знакомиться с г-жой Блатен мне особенно не для чего и что это знакомство ничуть не улучшило бы моих отношений со Сванами.
Я уже начал, трепеща от счастья и благоговения, исследовать сказочный край, куда мне до последнего времени был заказан путь и куда, сверх ожидания, меня вдруг стали пускать, но только как друга Жильберты. Царство, врата которого передо мной растворились, составляло лишь часть еще более таинственного царства, где Сван и его жена жили сверхъестественной жизнью а куда они направлялись, поздоровавшись со мной при встрече в передней. Однако вскоре я стал проникать и в Святая святых. Например, когда я не заставал Жильберту, а Сваны бывали дома. Они спрашивали, кто это, а, узнав, что это я, звали меня к себе на минутку и просили, чтобы я в таком-то отношении, в таком-то случае повлиял на их дочь. Мне вспоминалось обстоятельное и убедительное письмо, которое я недавно написал Свану и которое он не удостоил ответом. Я удивлялся тому, какими беспомощными оказываются наш разум, наш рассудок, наше сердце, когда нам нужно произвести малейшую перемену, развязать один какой-нибудь узел, который потом сама жизнь распутывает с непостижимой легкостью. Мое новое положение — положение друга Жильберты, оказывающего на нее самое благотворное влияние, — снискало мне теперь милости, какими я был бы осыпан, будь я первым учеником в школе и товарищем королевского сына и если бы этой случайности я был обязан и правом входить во дворец запросто, и аудиенциями в тронном зале, — вот так же Сван с необычайным радушием, словно он не был завален делами, упрочивавшими его славу, пускал меня в свою библиотеку и в течение часа терпел мой лепет или робкое молчание, прерываемое мгновенными и невнятными приливами смелости, в ответ на его рассуждения, которые я выслушивая, решительно ничего не понимая от волнения; он показывал мне такие произведения искусства и такие книги, которые, как он предполагал, могли бы заинтересовать меня, а я заранее был уверен, что они неизмеримо прекраснее всех собранных в Лувре и в Национальной библиотеке, но не имел сил рассматривать их. В такие минуты мне бы доставила удовольствие просьба метрдотеля Сванов подарить ему часы, булавку для галстука, ботинки или подписать завещание в его пользу; по прекрасному народному выражению, автор которого, как и авторы прославленных эпических поэм, неизвестен, но у которого, так же как, вопреки теории Вольфа, и у поэм, автор, конечно, один (какая-нибудь скромная творческая натура — из тех, что встречаются часто, из тех, что делают открытия, которые могли бы «составить имя» кому угодно, только не им, потому что они свое имя скрывают), я был не в себе . Если мой визит затягивался, то самое большее, на что я бывал способен, это прийти в изумление от ничтожности достигнутого, от того, что время, проведенное в волшебном обиталище, кончилось для меня ничем. Однако мое разочарование объяснялось не тем, что произведения искусства были недостаточно хороши или что я не мог задержать на них рассеянный взгляд. Ведь не красота самих вещей превращала в чудо мое пребывание в кабинете Свана, а их проникнутость — вещи могли быть и на редкость безобразными — особым, печальным и томительным чувством, которое я столько лет поселял здесь и которое все еще пропитывало их; точно так же множество зеркал, щетки с серебряными ручками, престолы во имя святого Антония Падуанского, изваянные и расписанные знаменитыми скульпторами и художниками, друзьями Сванов, не имели никакого отношения к сознанию моего ничтожества и к тому царственному благоволению, каким, по моим ощущениям, одаряла меня г-жа Сван, приглашавшая меня на минутку к себе в комнату, где три прекрасных и величественных существа, первая, вторая и третья горничные, улыбаясь, приготовляли чудные туалеты и куда по приказанию, провозглашенному лакеем в коротких штанах, объявлявшему, что барыне нужно что-то сказать мне, я шел извилистой тропой коридора, еще издали вдыхая запах дорогих духов, которым он был пропитан и благоуханные потоки которого беспрестанно струились из туалетной.
Г-жа Сван возвращалась к гостям, но до нас доносились ее голос и смех, потому что, даже если в гостиной сидели два человека, она, словно все ее «приятели» были в сборе, говорила громко и отчеканивала слова, то есть применяла приемы, к каким часто прибегала при ней в «кланчике» «направлявшая разговор» ее «покровительница». Мы особенно охотно пользуемся, — во всяком случае, в течение определенного времени, — выражениями, которые мы только что у кого-то позаимствовали; вот почему г-жа Сван выбирала выражения, употреблявшиеся людьми из высшего общества, с которыми ее все-таки вынужден был познакомить муж (отсюда же нарочитое проглатыванье целых слогов и манера произносить слова сквозь зубы), или, напротив, крайне вульгарные (например: «Экая чушь!» — излюбленное словечко одной из ее близких знакомых), и старалась вставлять их во все истории, которые она рассказывала по привычке, выработавшейся у нее в «кланчике». Заканчивала она свой рассказ чаще всего: «Как вам нравится эта история?» «Прелестная история, правда?» — это перешло к ней через мужа от Германтов, с которыми она была незнакома.
Когда г-жа Сван уходила из столовой, вместо нее появлялся ее муж. «Жильберта! Ты не знаешь: у мамы никого нет?» — «Что вы, папа, у нее еще сидят гости». — «Как, еще не ушли? Да ведь уже семь часов! Какой ужас! Бедняжка! Они ее совсем замучили. Это возмутительно . (Мои домашние отчетливо произносили в этом слове первое о: возмутительно, а у Сванов его проглатывали: взмутительно .) Подумайте: с двух часов! — обращаясь ко мне, продолжал он. — Камил мне сказал, что между четырьмя и пятью приехало двенадцать человек. Да нет, не двенадцать, — он сказал: четырнадцать. Нет, двенадцать; я уж не помню. Когда я ехал домой, я совсем забыл, что моя жена сегодня принимает; смотрю: у подъезда видимо-невидимо экипажей, — я решил, что у нас свадьба. И пока я сидел в библиотеке, звонок за звонком, — у меня голова разболелась, честное слово. Много у нее еще?» — «Нет, только две гостьи». — «А ты не знаешь, кто?» — «Госпожа Котар и госпожа Бонтан». — «А, жена правителя канцелярии министра общественных работ!» — «Я знаю только, что он служит в мнистерстве , а что он там делает — пнятия не имею», — наивничая, говорила Жильберта.
— Дурочка ты этакая! Можно подумать, что тебе два года. Ну что ты болтаешь: «служит в министерстве»? Он начальник канцелярии, начальник всего этого заведения, вот он кто, да нет, я не то говорю, у меня тоже голова не в порядке, честное слово, он не начальник канцелярии — он правитель канцелярии.