Но прошло не так много времени, и нашего перигорца учуял зверь той же породы, за спиной которого стояли многие другие: ясноглазый человек с каштановыми волосами принадлежал к могущественной своре «Интеллидженс», чья таинственная деятельность охраняет на всем земном шаре господство Британской империи (или, пожалуй, самой этой своры, ибо те, кто держит карты в руках, начинают в конце концов думать, что хозяева игры – они).
Оба зверя долго обнюхивали друг друга и, ощетинившись, молча обдумывали, не будет ли выгоднее одному придушить другого. Но, все взвесив, более крупный и более опытный увидел, что будет полезнее, если он приблизит к себе Труфальдино такого калибра. И они прямо, без обиняков, поставили друг другу условия. Условия Труфальдино были далеко не легкими, но другой не стал тратить время на то, чтобы торговаться: свора платит настоящую цену и желает держать в руках то, что купила. А чтобы удержать в своих руках перигорца, надо было его прижать. Покупатель не строил себе на этот счет никаких иллюзий. И не оставлял иллюзий тому, кого купил.
Гельдри знал, что его купили со – всеми потрохами. Не такой он был человек, чтобы мучиться этим, – лишь бы хорошо заплатили, а там видно будет.
Он станет служить хозяину, пока это выгодно, а когда станет невыгодно, он сумеет вырваться из тисков. Опасность не могла его остановить (мы уже не говорим – мы люди серьезные! – о подписи на клочке бумаги!..).
Каждый из них понимал, чего можно ждать от Другого, и благодаря этой ясности между ними установились добрые отношения. А сделка оказалась выгодной для обеих сторон. Если не считать нескольких мелких, второстепенных и даже третьестепенных измен со стороны перигорца: время от времени он позволял себе эту роскошь, чтобы доказать самому себе свою независимость и просто для того, чтобы поупражняться. Тот не говорил ничего, но давал понять, что заметил. Это было вдвойне разумно: он не натягивал поводьев, но из рук не выпускал – держи, мол, ухо востро! Гельдри понимал, что им дорожат. И хорошо делают: он знал себе цену лучше, чем кто-либо другой. При правильном инструктировании и правильном руководстве он проявлял в области интриг мастерство, в котором смелость сочеталась с хитростью. А потом его неутомимые и искусные хозяева разматывали клубок и опутывали народы его длинными нитями. Хозяева скоро заметили его особое умение заговаривать зубы (лучший орган у сына Галлии – это тот, что во рту). И они предоставили ему возможность упражняться, купив для него в Париже большую французскую газету. Она называлась «Франция прежде всего!» Тут было без обмана: они действительно имели в виду содрать шкуру с Франции прежде всего! Тимон (он тогда только что вылупился из яйца) цинично предлагал заглавие: «Наша возьмет!»
И взяла. Много времени для этого не потребовалось. Орган, находившийся у Тимона во рту, сразу поднялся, как у Гаргантюа, выше башен Собора Парижской богоматери. Он затопил своими разглагольствованиями всех ротозеев, всех парижских зевак. Он сам выварился в их соку и отлично знал, каким соком они приправляют свое жаркое. Каждое из его кушаний обжигало глотку. На них накинулись. Он воздерживался от лести. Он встречал клиентов бранью. Людям слабым льстит, когда с ними обращаются грубо: они принимают грубость как дань уважения, якобы воздаваемую их мужеству, и ею они зажигают огарок своей погасшей свечи. Все дело в том, чтобы знать меру, границу, по ту сторону которой дубинка уже не чешет спину ослу, а бесит его. Тимон отлично знал эту границу. Никогда, даже в минуты самого пылкого увлечения, он не переставал следить за манометром, или, если угодно, за стрелкой, которая подскакивает на циферблате, когда бьют кулаками по голове ярмарочного чурбана. Он оставался холоден в гневе, в угрозах, в своих необузданных нападках. Едва приступая, он уже знал: «До сих пор! Стой! Кругом!» Этому кабану предстояло опустошить еще немало полей... Объяснимся: если «до сих пор» не приносило вожделенной добычи (это случалось очень редко; преследуемый зверь всегда оставлял кусок своей шкуры в пасти преследователя; он бы даже из шкуры выскочил, если бы мог, лишь бы спастись от погони), охотник знал, что настигнет свою жертву в другой раз. Тимон никогда ничего не забывал.
В особенности он не забывал о настоящей каре – той, что идет за ширмой, вдали от грохота водосточных труб: о крупных международных боях между фирмами, боях, в которых ему надлежало охранять интересы своей фирмы. Словесный сверхнационализм был обязательной маской интернационализма наживы. Тимону и ему подобным (они пока еще не были пэрами Англии... Терпение! Когда-нибудь они ими будут!) было в высшей степени наплевать на то, под каким флагом совершат они облаву на остальной рынок и поведет это к войне или к миру. Цвета флага не играли никакой роли в делах, и дела обделывались под флагами всех цветов... Да, вначале, до мировой войны, которая истребляла идеи в такой же мере, как и людей, Тимон, по примеру своих хозяев, еще взращивал в уголке своего хозяйства национальный цветок – розу с шипами, красную от крови, которая была за нее заплачена. И на этой почве между ним и его хозяевами даже возникали иногда разногласия... Война двух роз... Обе стороны надували одна другую. Но война показала им всем, что они были бы круглыми дураками, если бы ограничивались тем, что можно содрать с одного какого-нибудь народа: ведь они получили возможность наживаться на разорении всех народов. Если они иногда еще проявляли некоторую щепетильность, то авантюристы новой формации позаботились о том, чтобы со щепетильностью было покончено раз и навсегда. Выброшенные силой шторма, они вынырнули со дна морей. Это были люди без роду, без племени, подобные тем, каких изображал Шекспир: для них уже не было ничего святого, они попирали всех и вся. Они, эти выродки – левантинцы, малайцы, – произошли от смешения различных рас, из смеси помоев четырех или пяти континентов. Трудно бывало установить, из какой они страны, из какого чрева они вышли; сами они никогда об этом не думали и благодаря этому только еще искуснее плавали в любой воде. А вот хищникам аристократам, которые желали выбирать добычу для своих челюстей лишь в готовых садках, приходилось туго. Новые щуки хватали все. Или поступай, как они, или тебя проглотят! Тимон без особых усилий зашагал с ними в ногу. Его меньше всего беспокоил вопрос о происхождении; для него слово «отечество» сливалось со словом «отец», а с отцом ему надо было свести счеты. Однако разум говорил, что нельзя не принадлежать к какой-нибудь расе, к ее плоти. Благодаря женщине, которая его произвела на свет, и земле, которая произвела на свет их обоих, Тимон принадлежал к расе, начиненной трюфелями грубой, дикой, прилипчивой галльской насмешки. Поэтому Тимон обычно защищался убийственной иронией. Он рассчитывал, что силою этой иронии он оградит себя и свою шайку от попыток одурачить их, как это часто бывает, увещеваниями, благочестивыми призывами к религии, морали, ссылками на общество, которыми Тартюфы обычно прикрывают своя грабежи. Насмешка делала Тимона беспощадным к лицемерию, а временами... да, она наполняла его состраданием (впрочем, презрение неизменно брало верх) к эксплуатируемым народам, и ни бывал готов, чтобы защитить их, ринуться на эксплуататоров. Но это не шло дальше вспышек, дальше словоизвержений, особенно яростных в такие минуты, когда вино освобождало титанов, придавленных тяжестью вулкана, и кратер начинал дымиться.
Тимону было хорошо известно, что титаны побеждены: он не принадлежал к числу тех простачков, которые восклицают: "Gloria victis. <Слава побежденным (лат.).> Его больше устраивало: "Vae victoribus <Горе победителям (лат.).>. Ибо ни их знал. Все, что еще оставалось в нем честного, он вкладывал в тайную, но лютую, бездонную, безграничную ненависть к ним – к этим своим сообщникам или соперникам.
Но и побежденные были не лучше. Их он тоже знал, этих эксплуатируемых, людей, среди которых прошло его полное унижений детство; их ноги тоже были не легки для тех, кого они топтали. Пусть же их тоже топчут! Нет, Тимон не подставит свои широкие плечи, чтобы помочь свергнуть общественный порядок, хотя никто не смотрел на этот порядок – на этот беспорядок – более уничтожающим взглядом, чем он. Но этот взгляд он не мог скрыть от тех, кто, подобно ему самому, умел заглянуть в тайники души. И его хозяева, извлекая из него пользу, все же присматривали за ним. Он внушал им тревогу.
Но именно это обстоятельство успокоительно действовало на Аннету. (Не подумайте, однако, что от этого она стал а менее бдительной, напротив!..) И она находила некоторое, правда, слабое, но все же хоть какое-нибудь основание для снисходительности и надежды. Покуда человек остается внутренне правдивым и свободным, то, даже если он погряз в преступлениях, не все еще для него потеряно. Какая бы, самая низкая, корысть ни руководила его поступками, у себя, в своей пещере, он еще может оставаться бескорыстным. И это тайное, обособленное и в то же время составляющее самую основу человеческого существа бескорыстие подчас сливается с полным отсутствием интереса к чему бы то ни было. Оно и было тем невидимым пробным камнем, которым Тимон и Аннета сразу, с первого взгляда, без всяких объяснений, испытали друг друга и благодаря которому они поняли и приняли друг друга. Они могли без малейшего волнения все видеть, все выслушивать о себе, о других. В глубине души они не присваивали себе никаких преимуществ. Они были не настолько лицемерны, чтобы, подобно всей этой сволочи, подходить с одной меркой к себе, а с другой – ко всем прочим. Они оценивали по достоинству всю картину и самих себя в том числе. Самое важное – глаза. Говорят, что рыба начинает гнить с глаз. У Тимона глаза были здоровые. Здоровые глаза были и у Аннеты.