Коссмейеру останется только усесться и ждать, когда я себе перережу горло.
— Милый…
— Да?
— А что будет с мальчиком, если… ну, когда ты получишь назначение? То есть если дело к тому времени еще не закончится?
— Не знаю. Об этом придется позаботиться моему преемнику.
— А, ну да, это же будет его обязанностью.
Я посмотрел на нее:
— Арлен, когда захочешь о чем-нибудь побеспокоиться, я с радостью приду к тебе на подмогу. Будь так любезна, представь мне какие-либо соображения по самоусовершенствованию до того, как примешься совершенствовать других.
— Ой, да ну тебя! — хохотнула она. — Милый, ты же только что обещал меня не дразнить.
— Иди спать. Слышишь, Арлен? Я хочу, чтобы ты отправилась спать. Сейчас же!
И разумеется, она нарочно притворилась, что не поняла меня.
— М-м, — она потянулась, вставая, — какой же ты капризный, скверный мальчик!
Она обогнула стол и, стоя прямо передо мной, приняла позу соблазнительницы в шелках (или, вернее, Цирцеи в бигудях и креме). Чтобы не расхохотаться, я поспешно отвел взгляд — над некоторыми вещами смеяться грех.
Она так и не поправилась и все еще сохраняла «миленькую фигурку», как их называли в двадцатых годах. Плоскогрудая, без бедер — словом, бельевая прищепка. Ей в промежность можно было засунуть толстую книгу, ничего не задев.
С трудом я заставил себя отвернуться. Потом услышал, как открылась, но не закрылась кухонная дверь.
— Арлен, — произнес я. — Я же просил тебя идти спать. Пожалуйста.
— Разве это не ужасно? Разве это не ужасно? Ты ведь ничуть не изменился, ты такой, как всегда, и вдруг это всех перестало устраивать. Теперь все, что ты делаешь, — плохо. Ты теперь нехороший, с тобой обращаются соответственно, а ты не можешь защититься. Ничего не можешь ни сказать, ни сделать. Ты был хороший — думал, что был, и старался быть, и никогда не прекращал стараться, — а теперь ты плохой. И тебя накажут за это… навсегда.
Я наконец поднял глаза. Постарался улыбнуться поприятнее.
— Не беспокойся. Газетный рэкет не продлится долго. С Тэлбертом все будет нормально.
— С Тэлбертом? — переспросила она тупо. — Тэл… А, да, конечно! Прости, милый! Я просто задумалась о ком-то еще…
О себе самой.
В редакцию я подъехал около пяти утра. Уборщицы уже закончили прибираться, свет горел, и жалюзи были подняты.
Я достал из стола бутылку и подкатил кресло к окну. И сидел там, отпивая и покуривая, глядя на панораму города, наблюдая, как красные сполохи зари подымаются над горизонтом. Рассвет; тихое объявление войны; занимается лучезарный день, жестокий, жадный, лишенный спасительных теней, призывающий жалких людишек к битвам, подзадоривающий их оглядываться на дела рук своих, да еще и хвалить их.
Просидел я так долго — пока мне не стало казаться, что это не я взираю на город, а город взирает на меня. Я встал и бесцельно стал слоняться по комнате, а он все следил за мной. Задумчиво оценивал меня, студента университета Родса, гугенхеймовского стипендиата, пулицеровского лауреата, ответственного редактора; это странное и загадочное существо, что звалось Дональд Скайсмит.
Не инвалид? Да. Умный? Конечно. Можно это признать. Добросердечный? Разумеется.
Так что же тогда? Почему же Дональд Скайсмит стал этим Дональдом Скайсмитом? Что с ним произошло? Чего он добивался?
И чего достиг?
Я огляделся по сторонам. Опустил жалюзи и выключил свет. Так стало лучше. Резь в глазах стала менее болезненной, и раскалывающая череп боль немного приутихла.
Я сел за стол, обхватив голову руками. Я совсем не спал прошедшую ночь. Когда я пришел домой, Тедди вдруг стало хуже, и врач не отходил от нее до часу ночи. Дети не смыкали глаз, и их требовалось успокаивать. Покуда я их утешал и уговаривал вернуться к няне, заснуть самому уже стало невозможно. Да так, вероятно, и должно быть.
Тедди… Теодора… бедный медвежонок Тедди…
Но сейчас с ней все в порядке. Теперь все будет хорошо — до известной степени. Она будет привычно смеяться и плакать. Господи, я прямо-таки слышу ее жалобы и капризы, и охи и ахи, смешки и хихиканье, да просто радостное восхищение и удивление самой жизнью. Я чувствую, как ее тонкие руки обвиваются вокруг моей шеи, видел огромные глаза, посмеивающиеся надо мной. Я изумился, что мог когда-то уставать от нее или чувствовать легкое раздражение или просто скуку. В сущности, мы так недолго были вместе. Казалось, наша свадьба игралась едва ли не вчера.
Я работал в Оклахома-Сити — нет, в Талсе. Господи, как же это я мог так спутать? А Тедди… постойте… а, да… Тедди ходила там в университет и подрабатывала кассиром в банке. Там я ее и встретил. Я обналичивал чек, и, казалось, достаточно одного движения, чтобы затащить ее оттуда к себе в постель. А я и не понял, пока не стало слишком поздно, что она девственна. Тедди думала, как она здорово надо мной подшутила. Она это время считала самым замечательным. Стонала в таком экстазе, что являлась моя домохозяйка и колотила в дверь… Да, на той неделе я не мог погасить задолженность. Мерзавец кредитор арестовал мою зарплату. Но у Тедди были приличные часы и тяжелое золотое распятие, мы это заложили и поехали в Канзас. Едва наскребли на поездку, лицензию и гонорар судье… Она была беременна, на первом месяце, и я думаю, может, тогда-то и начался рак, потому что ни о чем, естественно, кроме аборта, речи не шло, а на хорошего врача не хватало денег. У нее долго не останавливалось кровотечение, а когда оно прекратилось, не утихали боли. Ночами напролет я держал ее на коленях и баюкал, как ребенка. Только так она могла уснуть, и боль проходила. Казалось, часть ее боли я принимал на себя, мы делили ее пополам. Все эти вечера были как одна долгая нескончаемая ночь, и при каждом скрипе качалки некая мысль все глубже проникала в мой мозг. Так что в конце концов из этого сложилась песенка, песенка-обещание… «Никогда больше, Тедди, никогда больше, мой медвежонок Тедди. Не будет больше больно милой Тедди, никогда, никогда медвежонку Тедди». Вот примерно в таком роде, и еще был припев. «Бай-бай, спи-усни, маленькая Тедди… спи, спи, милая моя…»
…Телефон звонил. Я снял трубку и ответил, еще не открыв глаза. Привычка, знаете ли: как пожарная лошадь кидается при звуке колокола. Хотя с чего бы мне проявлять такое рвение.
Это был Капитан. Он продолжал говорить с телефонисткой.
— Так вы совершенно уверены, мисс? Это точно Дональд Скайсмит?
— Хи-хи-хи! Д-да, сэр. Это мистер Скайсмит, сэр.
— Вы в этом уверены? Это, случаем, не самозванец?
— Нет, сэр, я уверена. Хи-хи-хи…
Я приподнял трубку, прицелился и трахнул ею по рычагам изо всех сил. В надежде разодрать их проклятые барабанные перепонки. В надежде, что эта сучка свалится там со стула, а тот сукин сын — со своей километровой кровати. Паршивый, грязный, фашистский ублюдок! Господи, что бы я с ним сделал! Свалить бы в кучу всех его распроклятых девок да его самого сверху — и сжечь дотла…
Телефон опять зазвонил. Я тупо смотрел на него… Убить, сжечь? Где, когда он так искалечил себя? Как-то он сделал это. Чутье предполагает чуткость. Нельзя одновременно чувствовать и быть безразличным. Он ничего не делал не продумав тщательно, полностью отдавая себе отчет в последствиях. Он наверняка понимал, что делает. И сознательно создавал ад насилия, гнусности, подлости, безразличия и классовой ненависти; и осознание того, что это сделано твоими руками, действительно даже разрушительнее, чем сам результат.
Но почему? Зачем он шел по этому пути? А я зачем? И не сами ли мы создаем себе ад?
Я снял трубку и произнес:
— Привет, Капитан.
— А, Дон. Как ты сегодня?
— В порядке.
— А Тедди? Как Тедди, Дон?
— Сейчас ей хорошо. Давно так не было. Она передала мне маленькое послание для вас перед тем, как… перед сном вчера вечером.
— Это очень трогательно, Дон. А что там в нем?
Я сказал ему. Нет, я это не выдумал. Я в точности употребил ее слова.
— А вот что, Капитан. Она сказала: «Пускай старая кляча поцелует меня в зад».
— Прекрасно! — Он хохотнул. — Замечательная девушка Тедди. Мне она понравилась с первой же встречи, а мне не многие нравятся.
— Какая точность выражений, верно?
На несколько секунд телефон замолк намертво. Можно было подумать, что Капитан повесил трубку, но уж кто-кто, а он никогда не поступал таким образом. Когда он хотел покончить с вами, он так и говорил. До сих пор говорил…
Сердце у меня заколотилось в каком-то неясном возбуждении, где надежда смешивалась с ужасом. Хотел ли я еще работать? Желал ли еще продолжать — в страхе, — если бы мне разрешили?
Он прокашлялся, с секунду помолчал, чтобы привлечь мое внимание.
— Это трудно, так ведь, Дон? Просто-таки наглядная иллюстрация правоты Дарвина. Человеку может быть неловко на деревьях, но по натуре он животное карабкающееся. Он… ты же должен жить, идти вперед.