– Я просил бы господина штаб-лекаря, если возможно, не настаивать на этом вопросе…
– Вы здесь не вправе ничего утаивать, – строго проблеял он в ответ. – Если я спрашиваю – значит, эти сведения для нас существенны. Напоминаю вам, что в ваших интересах сообщить, отчего умер ваш отец.
– Он был похоронен по церковному обряду, – отвечал я; грудь у меня стеснило от волнения, я не мог ничего рассказать по порядку. – Я могу представить доказательства, бумаги, свидетельствующие о церковном погребении, а также о том, что за гробом шли многие офицеры и профессор Шиммельпристер. Его преподобие настоятель нашего собора отец Шато упомянул в своем надгробном слове, что револьвер выстрелил случайно, когда отец взял его, чтобы получше рассмотреть, а если у него дрогнула рука, если он в тот момент вообще не совсем владел собой, то это потому, что нас посетила великая беда… – Я сказал «посетила великая беда» и употребил еще несколько высокопарных и патетических выражений. – Разорение костлявой рукой постучалось в наши двери! – воскликнул я вне себя и для пущей наглядности постучал в воздухе согнутым пальцем, – ибо мой отец попался в сети злодеев; по милости этих кровопийц и душегубов все наше имущество было распродано, вывезено… даже… эолова… эолова арфа… – бессмысленно пробормотал я, чувствуя, что меняюсь в лице, так как сейчас должно было произойти то самое. – Эолова ар…
И в это мгновенье случилось следующее: мое лицо исказилось – впрочем, этим словом мало что сказано. Оно исказилось так страшно и небывало, как может исказить лицо смертного только дьявольское наваждение, а не человеческая страсть. Оно буквально разъехалось на все четыре стороны – вверх, вниз, вправо и влево – и тут же все сжалось, как от удара; омерзительная кривая ухмылка прорезала сначала левую, потом правую щеку, соответственно один глаз зажмурился с такой силой, словно у него слепило веки, а другой раскрылся до того непомерно широко, что я, к ужасу своему, ясно ощутил – вот-вот у меня выскочит глазное яблоко. Но будь что будет, мне в эту минуту было не до нежной заботы о своих глазах. Хоть эта противоестественная мимика и должна была возбудить у всех наблюдавших ее ту степень удивления, которую уже принято обозначать словом «ужас», но она являлась еще только прелюдией к тому ведьмовскому шабашу, к той адской битве гримас и судорог, что в ближайшие секунды разыгралась на моем юном лице. Подробно описать все видоизменения черт, все отвратительные позитуры, которые принимали мой рот, нос, мои брови и щеки, короче говоря – все мои лицевые мускулы – и все это в непрестанной молниеносной смене, так что ни одна из этих мерзких гримас не повторилась дважды, – право же было бы непосильным предприятием. Замечу только, что душевные движения, которые хоть как-то отвечали бы таким физиологическим феноменам, – столь идиотическая резвость, столь крайнее удивленье, сумасшедшее сладострастье, нечеловеческая мука и буйный зубовный скрежет, – были бы уже порождением не здешнего мира, а инфернального царства, где стократ разрастаются земные наши страсти.
Тело мое тоже не оставалось покойным, хотя я стоял, и стоял все на том же месте. Голова вертелась так, что, казалось, лицо и затылок, меняются местами, словно некто, завладевший моим телом, намеревался свернуть мне шею; плечи и руки как бы вывинчивались из суставов, бедра прогибались, колени ввернулись внутрь и стукались друг о друга, живот ввалился, а выпятившиеся бедра готовы были прорвать кожу; пальцы на ногах свела судорога, а в пальцах на руках не оставалось ни единого сустава, который не согнулся бы наподобие фантастического когтя; и вот в таком состоянии, точно под адской пыткой, я пробыл не меньше-двух третей минуты.
Я был без сознания в продолжение этого, при столь тяжких условиях, казалось, нескончаемо долгого времени, во всяком случае я ничего не помню из того, что делалось вокруг; грубые окрики доносились до меня из какой-то безмерной дали, я был не в состоянии их расслышать. Очнувшись уже на стуле – его торопливо подвинул под меня обер-штаб-лекарь, я сильно закашлялся, давясь затхлой и тепловатой водой, которую сей ученый муж силился влить мне в глотку. Многие из членов комиссии повскакали с мест и стояли, нагнувшись над зеленым столом, с растерянными, возмущенными и брезгливыми лицами. Все по-разному выражали свои чувства по поводу только что увиденного. Один из них, например, зажал руками оба уха, и лицо его – видимо, это было следствием психической заразы – исказила нелепая гримаса; другой, прижав к губам два пальца правой руки, быстро-быстро моргал глазами.
Что касается меня, то я уже со спокойным, но испуганным лицом огляделся вокруг не раньше, чем закончил эту отталкивающую сцену; в смятении я быстро вскочил со стула и стал навытяжку – позиция, разумеется, никак не сочетавшаяся с моим душевным состоянием.
Обер-штаб-лекарь отошел от меня, все еще не выпуская из рук стакана с водой.
– Ну что, очухались? – спросил он досадливо, хотя и не без ноток сострадания в голосе.
– Так точно, господин военный лекарь, – с готовностью отвечал я.
– Помните вы что-нибудь из того, что сейчас произошло?
– Покорнейше прошу прощения, – гласил мой ответ. – Минуту-другую я был несколько рассеян.
За столом комиссии кто-то коротко и не без горечи рассмеялся. Кто-то шепотом повторил слово «рассеян».
– По-видимому, вы были чем-то отвлечены, – сухо сказал врач. – Вы что, шли сюда в очень возбужденном состоянии? С волнением ждали решения о своей годности к военной службе?
– Не смею отрицать, – отвечал я, – что я был бы очень огорчен, если бы меня признали негодным, не знаю, как бы я стал смотреть в глаза матери в случае такого решения. В свое время у нее в доме бывало много людей, принадлежащих к офицерскому сословию; она является горячей почитательницей военной касты, и вопрос о моей службе принимает особенно близко к сердцу, ибо ждет от таковой значительной пользы для моего образования и, кроме того, надеется, что военная служба укрепит мое временами все же шаткое здоровье.
Он, видимо, не обратил ни малейшего внимания на мои слова и не удостоил меня ответом.
– Признан негодным, – изрек он, ставя стакан с водой на столик, где лежали его орудия производства: сантиметр, стетоскоп и молоточек. – Казарма – не лечебница, – бросил он мне через плечо и повернулся к столу комиссии.
– Призывник, – тоненько заблеял он, – страдает так называемыми эквивалентными припадками эпилепсии, что уже само по себе исключает вопрос о его пригодности к военной службе. Согласно моему убеждению, мы имеем здесь дело с тяжелой наследственностью: отец его много пил и, обанкротившись, покончил жизнь самоубийством. Из наивного рассказа пациента мы можем заключить, что у него имеют место явления так называемой ауры. Далее, здесь налицо тяжелые душевные состояния, которые, как мы слышали, временами приковывают пациента к постели; уважаемому коллеге санитарному советнику, – деревянная усмешка опять появилась на его тонких губах, – угодно было объяснить все это мигренями, научно же подобное явление квалифицируется как депрессия, наступающая после приступа эпилепсии. Весьма характерно для существа болезни и нежелание говорить о ней, отмеченное самим пациентом, – несмотря на свой явно общительный характер, он, по собственному признанию, предпочитал умалчивать об этих явлениях. Примечательно, что в сознании большинства эпилептиков и поныне живет нечто от старинных мистически-религиозных представлений о сути этого нервного заболевания. Призывник явился сюда во взволнованном, напряженном состоянии. Экзальтированность его речи сразу бросилась мне в глаза. О нервической конституции свидетельствовала также нерегулярная, хотя органически и безупречная, деятельность сердца и привычное, видимо непроизвольное, подергивание плечами. Но наиболее характерным симптомом я в данном случае считаю поразительную остроту слуха, обнаруженную мной в процессе дальнейшего осмотра. Не исключено, что такое сверхнормальное обострение чувств стоит в связи с тем довольно тяжелым приступом болезни, который мы сейчас наблюдали, приступом, возможно, подготовлявшимся уже в течение нескольких часов и развязанным, надо полагать, неприятным для пациента выспрашиванием. Рекомендую вам, – сказал он, обернувшись ко мне под конец своего ясного и научного заключения, тон у него снова был скучливый и высокомерный, – препоручить себя заботам опытного и знающего врача. Вы признаны негодным к военной службе.
– Признан негодным, – повторил уже знакомый мне гнусавый голос.
Я стоял как в воду опущенный и не мог тронуться с места.
– Вы свободны и можете идти домой, – участливо и даже благожелательно проговорил бас, обладатель которого еще в самом начале выказал себя тонко чувствующим человеком, приняв меня за одногодичника.