Самым большим успехом у сынков богачей пользовался некий Шолем. Он был пекарем, выпекал сладкое печенье и всегда ходил по улице с бородой, обсыпанной мукой, в бумажном колпаке и голубых подштанниках, поверх которых болтались кисти арбоканфеса. Но пекарней он занимался мало. Это делала его жена вместе с мальчишками-подмастерьями. У самого Шолема были дела получше. Он был мастером игры в карты и держал лодзинский картежный притон.
В его доме, расположенном над пекарней, всегда сидело за карточным столом множество хасидских парней. Играли они по-крупному и редко выигрывали. Выигрывал сам хозяин. Причем выигрывал всё. Но чем больше ему проигрывали, тем больше к нему шли, потому что он был хороший еврей, этот Шолем, веселый, любил пошутить. И всегда одалживал деньги сынкам богачей. При этом он учил их, как забраться в отцовский секретер. Он одалживал деньги под долгосрочные векселя, до времени, пока пареньки не станут взрослыми молодыми людьми, хозяевами, и не заплатят из полученного ими приданого долг с большими процентами. Он давал денег, сколько у него просили и когда просили.
В его просторном доме, где на стенах висело множество картинок — как Авраам приносит в жертву сына своего Ицхака, как дочь фараона вынимает маленького Моше из реки и как сыновья Яакова продают брата своего Йосефа измаилитянам в Египет, — всегда было много народу. В центре сидел пекарь Шолем в бумажном колпаке и синих подштанниках и проворно тасовал карты. Он швырял бумажные банкноты — рубли, трешки и пятерки, испачканные мукой после того, как они побывали в его руках. Его дочери, мясистые девицы, подавали к столу угощение — жареных гусей, куриные пупки, шкварки, сухие лепешки, мягкий штрудель и бутылки пива. Дым папирос, звон монет, хасидские напевы, карточные мудрости, двусмысленные шутки, крики, ссоры, примирения сливались в единый густой шум. У окна на стреме сидел мальчишка, чтобы предупредить, если покажется отец одного из игроков.
Две молодые служанки-иноверки всегда знали, как незаметно увести на время кого-нибудь из парней, если он пожелает развлечься с ними среди мешков с мукой в маленькой кладовой, где и днем темно, как ночью.
Ученики реб Носке частенько бывали тут в гостях. Они дольше просиживали у пекаря, чем у своего меламеда. Сыновья реб Хаима Алтера, тупые толстые парни с юношескими прыщами на круглых щеках, где уже появились первые волоски будущих бород, хорошо учились у картежника Шолема, как забираться в отцовский секретер. Уроки пекаря они осваивали быстрее, чем уроки реб Носке. Они приносили к пекарю много денег, лежавших у отца без счету, и оставляли их в его вечно испачканных мукой руках. И в темную кладовку они тоже часто заглядывали. Им не везло в картах. Они все проигрывали. А вот Симха-Меер выигрывал. Он сразу заметил шулерские уловки Шолема за карточной игрой и взял дело в свои руки, не давал пекарю себя перехитрить. Шолем зауважал мальца и играл с ним честно, как со своим человеком. В скором времени Симха-Меер выиграл несколько сотен рублей и отдал их под процент будущим родственникам, чтобы они снова их ему проиграли.
А реб Носке сидел над книгами Геморы и даже не замечал, кто из его учеников сидит на уроке, а кто отсутствует. А ученики больше, чем над Геморой, сидели у пекаря Шолема. Только по четвергам, в последний день учебной недели, когда надо было выучить недельный урок на случай, если отец захочет в субботу устроить проверку, парни принимались за учебу всерьез. Симха-Меер хотел, как всегда, блеснуть, подтвердив свою славу илуя среди товарищей. И он кричал, чтобы перекричать реб Носке и сбить его с толку, но реб Носке прервал его.
— Скажи ты, Нисан, — сказал он своему сыну, — объясни им урок.
Нисан, мальчишка в возрасте бар мицвы, такой же смуглый, костлявый и черноглазый, как его отец, — ему не хватало разве что бороды, чтобы быть полной копией меламеда, — перелистал Гемору, а потом четко и громко пересказал урок для всех мальчишек.
Симха-Меер начал от злости пихать Нисана под столом ногами. Ничто его так не злило, как то, что кто-то мог опередить его.
Так же как реб Носке дурачили ученики, его обманывал и собственный сын, Нисан, мальчишка в возрасте бар мицвы, но реб Носке не знал об этом.
Нисан не любил отца. Больше того, он его ненавидел. Он не мог простить реб Носке, что тот держит их семью в нищете, что мать вечно ходит с красными глазами и мокрым платком на голове, что сестры плачут из-за платьев, из-за пары башмаков. Не прощал он отцу и своей унылой мальчишеской жизни, в которой не было ничего, кроме Торы, морали и тоски.
Как только Нисан стал что-то понимать — а понимать он начал рано, когда другие мальчишки еще играли в догонялки, — на него обрушилось тяжелое ярмо его дома. С детства он слышал горестные вздохи матери и ее колючие слова в адрес отца. Благородная, бледная, изнеженная дочь богача, она не могла привыкнуть к нищей жизни с мужем, который отказывался от любого заработка, лишь бы не отвлекаться от изучения Торы. Она не выносила кухни, горшков, бедных соседок с их простоватыми разговорами, она сгибалась под тяжестью горькой судьбы, которую так терпеливо несут на своих плечах простые женщины. Она корила собственного отца, погнавшегося за хорошим зятем и на всю жизнь обездолившего дочь. Еще отчаянней она корила мужа, этого никчемного неудачника, избегающего денег и людей. Она постоянно высмеивала его, выставляла перед детьми в дурном свете. Особенно отталкивающим ее стараниями он стал в глазах его сына, Нисана.
— Вот он идет, твой папаша, — издевательски тыкала она пальцем в сторону мужа. — Вот он идет, жалкий неудачник. Ты только посмотри на него.
С малых лет Нисан выслушивал претензии бедных лавочников и рыночных торговцев, приходивших требовать платы за взятую провизию, их клятвы никогда больше в долг не отпускать. Каждый раз, когда надо было делать покупки на субботу, платить за жилье, одевать детей, дело доходило до плача и упреков. Но отец об этом не знал, не хотел знать. Он сидел в своей комнате, заперев дверь на цепочку, и изучал Тору или же писал мелкими буквами комментарии к ней.
Весь груз домашних забот лег на маленького Нисана, единственного мужчину в семье. С раннего детства он нес это бремя на своих узких плечах. Ему приходилось ходить к богатым, но недобрым дядьям и снова и снова просить у них денег. Он должен был запасать дрова на зиму, звать ремесленников, когда что-то ломалось, забивать гвозди, приколачивать доски, отодвигать шкафы от стены — делать всю мужскую работу, которой так много в бедных домах. Отец изучал с ним Тору, но эта учеба нагоняла тоску. К ним никто не приходил, кроме оборванных женщин с их религиозными вопросами. В их доме никогда не было веселья, никогда не слышался смех. Отец всегда говорил только о Торе, о глупости этого мира, о суетности человеческой жизни и желаний. Каждый его вздох вырывал у Нисана кусок сердца.
— Бойся Бога, — часто говорил отец посреди учебы. — Слышишь, Нисан?
Еще тоскливее, чем будни, были субботы и праздники. В эти дни реб Носке бесконечно читал молитвы, а потом бесконечно изучал священные книги. Он часами разбирал недельный раздел Торы, читал отрывки из каббалистической книги «Зоар», молился по старым толстым молитвенникам, где молитвы были длиннее, чем обычно. Наедине с Нисаном, накрывшись талесом, реб Носке расхаживал по молельне взад-вперед и бубнил молитвы и фрагменты из Священного Писания на один и тот же заунывный мотив. От тоски, навеваемой пустотой молельни, у мальчишки сжималось сердце, но отец все продолжал бубнить. Он заканчивал утреннюю молитву только после полудня, когда другие евреи уже успевали окончить трапезу и предавались послеобеденному сну.
Мать и сестры, устав дожидаться возвращения своих мужчин, ели одни, без положенного благословения на вино. Когда отец и сын возвращались, еда была уже холодной, а за столом царило уныние. Поздняя трапеза вдвоем с отцом была безвкусной. Еда застревала в горле. Те же тоска и печаль слышались и в субботних песнопениях, которые отец не пел, а бормотал. Едва поев, он долго читал благословение после трапезы, потом брал книгу и ненадолго ложился, чтобы выполнить заповедь о субботнем отдыхе.
— Нисан, — говорил он, — возьми книгу и приляг. В субботу еврею следует поспать.
И Нисан его ненавидел. Он ненавидел его за мать, за сестер, за тоску, за постоянный плач и горестные вздохи. За испорченные праздники, за всю свою нищую мальчишескую жизнь. Он ненавидел и его книги, которые всегда говорят о страдании, в которых сплошные поучения и тоска. Его Тору, трудную, запутанную, из дебрей которой никак не выбраться. Его молитвы, которых так много, что их невозможно перечитать. Все это еврейство, которое давит, вяжет по рукам и ногам заповедями и добрыми делами и не дает ни минуты покоя. А больше всего он ненавидел Бога, отцовского Бога, грозного, безжалостного, мстительного, требующего, чтобы человек служил Ему, молился, постился, мучился, боялся, учил Тору и о себе даже не помышлял, все отдавал Ему. Сколько ни жертвуй, Ему все мало, Он все время недоволен и в гневе карает, сжигает и мучит…