Ему можно спокойно доверить, уйдя в театр, нашего маленького Вовика, квартиру, и всегда можно надеяться, что ребенок будет помыт, причесан, уложен в постельку, квартира будет прибрана и заперта, а мне сделан ужин. Я питаю к ним обоим, хорошие дружеские чувства, но, ты знаешь, что сердце мое пусто и холодно. Любить я больше никого не могу… Пока. Что будет дальше, — не знаю. Может быть… Но могу сказать только одно: ни той беспредельной преданности, ни той верности от меня больше не может ждать ни один мужчина, хотя бы я и полюбила его огромной всепоглощающей любовью.
Ты, вероятно, будешь удивлен, получив это длинное и непривычное для тебя письмо. Имей терпение и прочти его до конца. Может быть, потом ты поймешь к чему все это длинное предисловие. Опять непонятно для тебя? Да, именно это предисловие к той небольшой повести из моей былой жизни, когда я еще не знала тебя. Тебе я ее никогда не рассказывала, а теперь решила написать. Делай из нее какие хочешь выводы.
Ты знаешь, более иди менее, мое прошлое. Я никогда не старалась приукрасить его, никогда не наряжалась в тогу страдания, чтобы вызвать у любимого человека большее сочувствие. В своих рассказах о прошлом, я иногда бывала даже нарочно циничной и внимательно следила за собой. Отдаю тебе должное: твое сочувствие было всегда искренним, без той обидной жалостливости, которую очень любят многие неискренние женщины, и которая для меня совершенно непереносима.
Может быть, потому я тебе и не рассказывала этой истории, так как, упоминая о прошлом, всегда хотела быть хуже, чем я была. Мне хотелось видеть, способен ли ты, как говорится, полюбить «черненькую»… «Беленьких» может полюбить каждый, а «Черненькую»… Впрочем, это сейчас безразлично.
В те страшные дни я была усталой, больной, и потерянной. Без любви, без родных, без денег. Машинально ходила в свою контору, где за жалкие гроши занималась какой-то скучной торговой перепиской, сушившей мозг и вызывавшей тошноту, усиливавшейся голодом и моей беременностью. Я вынуждена была забросить все, что раньше украшало мою жизнь и, самое главное, музыку. Мое пианино осталось дома и я не могла даже мечтать о том, что бы купить другое, или взять напрокат, хотя бы самый плохонький инструмент.
Ты пойми, что мне было всего только двадцать лет, т. е. те годы, когда каждая женщина, даже менее красивая, чем я, если она не больна какой-нибудь неизлечимой болезнью, вроде туберкулеза, имеет право жить, радоваться и цвести. А если она талантлива, то и творить. А у меня не было никого. Меня покинул даже бедный я беспутный брат, которого я, после смерти мамы, будучи сама полуребенком, выняньчила и выносила буквально на своих руках. Это было самым последним ударом, ножом в спину. Но вместе с тем, ты напрасно думаешь, что я представляла собою какой-то «образ печали, — душу, лишенную сердца». Даже в этой гнетущей обстановке, полуголодная, без моей любимой музыки, я была, или может быть, хотела казаться веселой и беспечной на людях и ходила с гордо поднятой головой. Но внутренне я была опустошена. Самое сильное, самое чудесное первое чувство было опоганено и те мимолетные связи, порой возникавшие у меня, были только данью природе, но не душе. И, наряду с этим, я все же при таком душевном безмолвии не опустилась, как многие, до сожительства без любви, ради материальных выгод. Я просто иногда выбирала того, кто мне казался немного лучше других и потом, когда увлечение проходило, — спокойно расставалась. Должна сказать — все это было очень редко.
И вот произошло то, о чем я хочу рассказать. В тот день я задержалась в конторе немного дольше обычного. Кто-то справлял именины и, так как такие события даже в самых скучных учреждениях несколько оживляют общий серый будничный строй жизни, то и у нас тогда было все непривычно весело и уютно. Немного выпили, без всякого парада и накрытых столов, на холостую ногу, разложив горы сосисок и бутербродов на чистую белую бумагу, и открывая бутылки, за неимением штопора? не то гвоздем, не то старой искривленной вилкой. Я люблю такие дружеские импровизации несравненно больше чем официальные банкеты, со столами «покоем», речами и скучными номерами казенной программы.
Отказавшись от провожатых, я шла домой, наслаждаясь мягким зимним вечером. Ты знаешь, как мне близки такие чудесные вечера, когда чуть-чуть подтаивает и снег тихо, медленно сыпется с неба, подобно лепесткам персидской сирени. На душе у меня была какая-то притаенность, смирение и нежная грусть. О ком, о чем? Обо всем в мире и ни о чем… Припомнились стихи Ахматовой:
Морозное утро… С парада
Идут и идут войска.
Я солнцу январскому рада
И тревога моя легка.
Здесь помню я каждую ветку,
И каждый силуэт…
Сквозь инея частую сетку
Малиновый брызжет свет.
Здесь дом был когда-то белый,
Высокое крыльцо,
Сколько раз рукой помертвелой
Я сжимала звонок — кольцо.
Ну что ж, играйте солдаты,
А я свой дом отыщу,
Узнаю по крыше покатой.
По спутанному плющу…
Волынка вдали замирает,
Снег идет, как вишневый цвет…
И никто, ведь, никто не знает,
Что белого дома… нет.
И, хотя был вечер, и ничто в окружающей обстановке не могло вызвать воспоминаний об этом чудесном стихотворении, я шла и пела именно его. Не читала, а пела, потому что стихи всегда претворялись у меня в музыку. Может быть, если бы не тот роковой поворот в моей жизни и я поступила бы в консерваторию, я избрала бы композиторство, как наиболее гармонирующий со всей моей душевной установкой род искусства.
А эти стихи я любила с детства. Ты знаешь, иногда бывают такие провидческие привязанности. Совсем маленькой девочкой я глубоко чувствовала напевную трагичность последних строк: «и никто, ведь, никто не знает, что белого дома нет». Точно предчувствовала, что у меня его тоже не будет…
Я шла и тихонько пела, жалея о том, что у меня нет ни пианино, ни клочка нотной бумаги, иначе этой ночью родился бы новый романс — от души. И вдруг мое музыкальное опьянение прервал чей-то нежный, мелодичный голос. Должно быть музыкальность настолько неистребима во мне, что я даже в обыкновенной разговорной человеческой речи прежде всего способна воспринимать не слова и таящийся за ними смысл, а самые тончайшие модуляции голоса. Этот робкий полудетский голосок поразил меня именно своей серебристой чистотой. Не только звуковой, но и душевной. Я остановилась и даже не сразу поняла, что хочет от меня маленькая стройная девушка, полуребенок. Ее чудесное лицо, напоминавшее мне еще не совсем распустившуюся белую озерную лилию, было устремлено на меня с таким доверием, нежностью и надеждой.
— Возьмите меня с собою, — повторила она. — Мне некуда идти.
Ее маленькие нежные ручки протянулись ко мне, одновременно как бы желая обнять и умоляя.
И, повинуясь какому-то внутреннему порыву, совершенно не думая о последствиях, отбросив мысль о своей собственной неприюченности и неустроенности, я взяла ее с собой. Мне было как-то непривычно радостно чувствовать около себя такое доверчивое нежное существо. Это ощущение было похоже на материнское чувство, хотя я была только на два года старше Лелечки. Я ни о чем не спрашивала ее. Было понятно без слов, что она, подобно мне, заброшенная, сникшая душа, загубленная на задворках человеческих чувств. Кто она? Выгнали ли ее родители за неловкий шаг неопытной юности? Бросил ли соблазнивший ее, черствый эгоист? Может быть, она уже несколько лет была на трудном наклонном пути, сойти с которого редко кто может помочь. Толкают еще дальше. Но чутьем, каким-то глубоким внутренним слухом я почувствовала в ней, несмотря на уличную случайную встречу, большую внутреннюю чистоту, соединенную с физической опрятностью. Она была одинока, голодна, несчастна, но не опустилась. Ей было не под силу бороться в этом страшном и непонятном мире, где грубые руки и ноги ломают хрупкий фарфор и топчут цветы.
Лелечка осталась у меня. Должна признаться: я ленива по натуре. Мне всегда надоедала возня с кастрюлями, скучные хозяйственные обязанности, уборки, стирки. Я делаю все без всякого энтузиазма. Впрочем, тебе не надо об этом рассказывать. Последний год нашей совместной жизни с тобой являлся достаточно наглядным. Правда, ты был очень терпеливым мужем и часто делал за меня многое, что, в сущности, мужчине не подобает. Но ты никогда не задавался вопросом, отчего во мне произошел такой сдвиг? Разве первые годы нашей любви я была плохой хозяйкой? Вспомни сам сколько раз я ждала твоёго прихода, приготовив все для того, чтобы ты мог отдохнуть дома, почувствовать тепло и уют… Но… обед простывал, а вместе с ним во мне остывало желание что-нибудь делать для дома. Не ты ли пропадая по суткам, приучил меня к шатаниям на обеды в столовки и рестораны, хотя дома все могло быть лучше, уютнее и красивее? Так подумай, для чего мне нужно было беспокоиться об обедах и уюте тогда, в тяжелые минуты моей жизни, когда я была совершенно одинока и у меня не было даже Вовика? Не буду, впрочем, клеветать на себя. У меня всегда было чисто, так же как и я сама, как женщина, отлично понимала, что нельзя опускаться в физическом смысле до отвратительной неряшливости и нечистоплотности, еще более неприятной в «женщине, нежели в мужчине. Но я делала все это с огромным напряжении и пользовалась каждой возможностью избежать, насколько мне могли позволить мои скудные заработки, стирки и уборки.