По выходе из-за стола я сама предложила гостю руку, и все общество вышло на балкон. Мы сели; Купер подошел ко мне сзади.
– Вы сегодня в самом счастливом расположении духа? – сказал он вполголоса.
– Да, мне очень весело, – отвечала я громко.
– Этою веселостью обязаны мы, если не ошибаюсь, Авдею Афанасьичу?
– Может быть.
– Я не узнаю вас, кузина.
– Право?
– Прекрасный пол ваш соединяет в себе иногда так много противоречий…
– Вы думаете?
– Но укажите мне средство сомневаться, смотря на вас, кузина! Что за блеск в глазах ваших? они дышат пламенем.
– Вы находите?
– Не я один.
– Кто ж еще?
– Многие… все.
– Да?
– Но когда подумаешь о двигателе?…
– Чего?
– Веселья вашего, кузина!
– То что же?
– Невольно вспомнишь о чарах, о магических средствах, употреблявшихся в фабюлезные времена сатирами для привлечения нимф.
– А сатир этот?…
– Кто же, как не Авдей Афанасьич!
– Следовательно, нимфа – я, mon cousin. Благодарю за сравнение, но протестую: родственник наш нимало не похож на сатира, и магические способы привлечения, полагаю, ему не нужны.
– Ему, чтоб нравиться? – спросил Купер с улыбкою глубочайшего презрения.
– Конечно, ему, mon cousin.
– Нет, послушайте, кузина, или вы меня дурачите, или глаза мои созданы исключительно для духовного мира, в котором родственнику нашему, как вы называете его, назначена уже, конечно, незавидная доля.
– В мире духовном – может быть, – отвечала я с видом оскорбленного самолюбия, – но на прозаической земле…
– Что же кузина? докончите.
– Зачем? Мнения могут быть различны, и друг ваш…
– Какой друг?
– Друг ваш, Авдей Афанасьич.
– Он? мой друг?
– Так по крайней мере называли вы его вчера.
– Par dйrision![61]
– Не знаю, par derision или нет; но Авдей Афанасьич хотя и не поэт, а все-таки имеет полное право рассчитывать на частицу земного счастия.
– Быть любимым, например?
– Не страстно, но по-земному.
– И порядочною женщиною?
– Конечно, порядочною.
– Невозможно! – воскликнул Купер.
– Вы себе противоречите, mon cousin.
– Чем же, графиня?
– Не вы ли говорили мне о страсти, внушенной родственником вашим какой-то прелестной девушке?…
– Дочери мещанки, – перебил Купер.
– Все равно; если дочь мещанки в то же время внушила страсть Старославскому, то она девушка не совсем обыкновенная; а, предпочитая Авдея Афанасьича, не доказала ли она тем, что Авдей Афанасьич предпочтительнее Старославского?
– Я не говорил, что дочь мещанки внушила страсть Старославскому.
– Но не он ли увез ее?
– Он мог увезти без всякой страсти, по капризу.
– Не верю.
– Даже не по капризу, а по другим причинам.
– Я этих причин не допускаю, – отвечала я с настойчивостью, которая начинала выводить из терпения поэта, – поступок Старославского может быть извинен только любовью к этой девушке.
– Как, графиня, вы сравниваете Старославского с этим полипом?
– Нет, потому что тот, кого вы называете полипом, предпочтен Старославскому.
– Вами предпочтен?
– Я не сказала этого, но…
– Вы говорите, но… достаточно, очень достаточно!
И покрасневший до ушей Купер снова бросился к Антонине, и новое совещание совершилось в темных аллеях сада.
Надобно заметить, что об успехах своих не имел Авдей Афанасьич ни малейшего понятия. Не обращая внимания на гнев Купера, на иронию Антонины, гость закурил, с моего позволения, огромную белую с цветочками трубку и принялся препрозаически дремать, прислонясь к колонне на одной из нижних ступеней крыльца. «И этот человек прибыл издалека в Скорлупское с местью в сердце!» – подумала я. Или я очень неопытна в системе Лафатера, или Купер поэт в полном смысле этого слова. Чувствуя еще некоторую слабость, я оставила задремавшего Авдея Афанасьича и родствеников своих и отправилась в свою комнату. Был час восьмой вечера, когда, лежа на диване, я заметила, что гардины окон моих приходят в движение; на дворе было тихо, и движение это не испугало, но удивило меня до крайности. «Неужели Купер?» – подумала я. Правда, поэт способен на все, выходящее из общего порядка; но предо мною между гардинами явился не поэт, а Жозеф.
– Que me voulez-vous?[62] – спросила я с удивлением.
– Excusez, ma chatelaine, mais je viens vous prйvenir, que dans une heure la lutte commence.[63]
– Quelle lutte?[64]
– Mais la lutte du savant avec le monstre,[65] – отвечал, смеясь, Жозеф и растолковал мне, что через час остановят Днепр и завтрашний день на место реки появится море.
Выслушав француза, я набросила на плечи мантилью и побежала к отцу; он встретил меня в зале, в сообществе всех гостей, и подтвердил слова Жозефа, приглашая нас присутствовать при окончательной борьбе с страшным соперником – Днепром.
Купер, конечно, назло мне подал руку Антонине, но я, как бы не замечая этого, подошла к Авдею Афанасьичу. Гость сделал глисаду, снял картуз, не догадываясь, в чем дело; но я без церемонии протянула ему руку, и мы открыли шествие. На пути повстречались нам толпы крестьян, вооруженных лопатами, вилами, топорами и длинными палками. Все они присоединились к нам и составили собою бесчисленный арьергард.
Оба берега Днепра равно усеяны были народом; в том же месте, где между двух длинных земляных насыпей поставлен был так называемый сруб, или нечто вроде деревянного строения, машинист ожидал нас с толпою избранных им, то есть самых надежных и ловких людей. Сильно забилось мое сердце при виде всех этих приготовлений. Я не понимала еще хорошенько, как приступят к приостановлению реки, но мне сделалось страшно за людей, которые казались так ничтожными в сравнении с этою массою воды, катящейся хотя медленно, но грозно и величественно. Папa хотя и улыбался, но был бледнее обыкновенного; наружность машиниста равно не имела ничего ободрявшего, и один Жозеф улыбался, и улыбался он улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего.
Народ приветствовал нас низкими поклонами. Я спрашивала у многих из стариков мнения их насчет предприятия: все без исключения качали головами и отвечали ничего не выражающими «бог весть», да «кто знает», да «авось бог поможет» и тому подобным.
– Однако пора, братцы! – крикнул отец – и живая масса людей разделилась на кучи; во главе каждой из них стал заблаговременно избранный старшина; потом, по данному знаку, все крестьяне сели на землю. Просидев молча с минуту, все снова поднялись на ноги, сняли шапки, перекрестились, с криком бросились на кучи соломы, ельнику, древесных сучьев и земли, приготовленные у самого берега. Суета была так велика, что я и не заметила, как деревянный остов, о котором говорила тебе выше, начал как бы уходить в землю со стороны течения реки, а Днепр действительно приостановился, затих, сгладился совершенно и стал расширяться; в один миг противоположный берег наводнился; еще мгновенье – и соседний холм превратился в остров.
– Молодцы! – закричал отец работавшим, и новый радостный крик отвечал отцу, а новые глыбы земли обрушились с высоты насыпей к подножью сруба. Жозеф был не прав: остановился Днепр, присмирел, могучий, и замолк его говор, и распались седые волны. Мне стало жаль старика!
Надобно было видеть, ma chиre, торжество машиниста, радость папa и удовольствие всего народа. Крестьяне подходили к нам с поздравлением; молодые бросали шапки вверх. Всего забавнее были насмешки, с которыми ежеминутно подходил le savant к Жозефу. Первый важничал ужасно, брал француза за руку, подводил его к берегу, указывал на воду и хохотал; француз качал головой, отвечая на все насмешки машиниста пословицею: rira bien qui rira le dernier![66] К десяти часам вода, коснувшись берегов менее отлогих, стала подниматься медленнее, а вечерний туман прогнал нас домой. Удача расположила все умы к веселости, и сам Купер сделался менее грозен. Этот вечер положили мы посвятить разного рода фарсам; первый придумала я и уговорила Авдея Афанасьича пропеть что-нибудь. Гость не оказал ни малейшего сопротивления и, взяв три аккорда в се-дур (которыми, как оказалось впоследствии, ограничивались все его музыкальные познания), с помощью этих трех аккордов пропел громовым голосом «Солому». В романсе соседа солома осеняла кров, где земледелец обитает, служила ему ложем для отдохновения, и та же солома, превращаясь в наряд, то есть в шляпку, защищала красавиц хитрою рукою от загара; сравнивая же все-таки свою солому с непостоянством женской любви, Авдей Афанасьич вдруг схватил мою руку, поцеловал ее с нежностью; тот же маневр повторил он и с Антониной и с Еленою, и с меньшими сестрами, а в заключение, и с самою Агафоклеею Анастасьевною. Я хохотала до слез, но Авдей Афанасьич потребовал от меня, как он говорил «реванжика»; отказать ему было смешно – я пропела: «Ты не поверишь, как ты мила»; каждый refrain[67] возбуждал ту же нежную улыбку на устах Авдея Афанасьича. После меня место у фортепьяно единодушно предложено было Антонине. Кузина, разумеется, начала кривляться, выражая своим лицом то отчаяние, то умиление, то мольбу, и наконец уж отдалась на волю нашу, но с условием, чтоб Купер и Елена поддержали ее на скользкой стезе испытания, и две трети семейства Грюковских простонали «Пловцы» Варламова. Антонина пела сопрано, Купер – альта, а Елена – бас. Разумеется, кузина сочла необходимым поговорить довольно долго о хрипоте своего голоса, о несносном климате нашего уезда, о недостатке нот и практики и всего прочего, мешавшего ей усовершенствоваться в музыке. Вслед за пением Купер продекламировал тираду из «Разбойников» Шиллера, а Авдей Афанасьич показал на тени, с помощью толстых пальцев своих, зайца, солдатика, пустынника и лебедя; для последнего обнажил он руку свою до локтя, отчего все девушки с криком убежали в другую комнату.