Он дружелюбно положил мне ладонь на руку, посмотрел мне в глаза счастливым долгим взглядом и тихо договорил: — Я рад, что она любит тебя!
Я не сразу нашелся, что ответить. Запинаясь, я наконец выдавил: — Но ведь ваша дочь… она… она же… в Америке?
Старик наклоняется к моему уху и шепчет таинственно:
— Тс! Нет! Моя жена и другие люди так считают. Но она умерла! И об этом знаем только мы двое: Ты и я! Она сказала мне, что ты тоже об этом знаешь! Даже господин Парис не знает об этом. — Он видит мое удивление, наклоняется и старательно повторяет:
— Да, она умерла! Но она не мертва. Сын Божий, Белый Доминиканец, сжалился над нами и позволил ей быть рядом с нами!
Я понимаю, что странное душевное состояние, которое в старину называли «священным безумием», овладело стариком. Он стал ребенком, он играет с камешками, как дитя, он говорит простые и ясные слова, но его сознание стало ясновидящим.
— Но как случилось, что Вы узнали об этом? — спрашиваю я.
— Однажды ночью я работал на сверлильном станке, — рассказывает он, — тут водяное колесо вдруг остановилось, и я больше не мог заставить его двигаться. Потом я заснул за столом. Во сне я увидел мою Офелию. Она сказала: «Папа, я не хочу, чтобы ты работал. Я мертва. Река не хочет больше вращать колесо, и я буду вынуждена делать это за нее, если ты не перестанешь трудиться. Пожалуйста, перестань! Иначе я буду всегда там, в реке, и не смогу прийти к тебе». Когда я проснулся, я сразу же, еще ночью, побежал в церковь Богородицы. Была темень и мертвая тишина. Но в церкви звучал орган. Я подумал, что церковь должна быть заперта, и туда не удастся войти. Но решил, что, если буду сомневаться, я действительно не смогу войти туда, и я перестал сомневаться.
В церкви было совсем темно, но сутана доминиканца была такой ослепительно белой, что я мог видеть все, не сходя со своего места под статуей пророка Йоны. Офелия сидела подле меня и объясняла мне все, что делал святой — этот Белый человек.
Вначале он встал перед алтарем и замер там с распростертыми руками, как огромный крест. Статуи всех святых и пророков один за другим повторили это движение за ним, пока вся церковь не наполнилась живыми крестами. Затем он подошел к стеклянной раке и положил в нее что-то, что напоминало небольшой черный кремень.
— Это твой бедный мозг, папа, — сказала моя дочь Офелия. — Сейчас он запер его в сокровищницу, чтобы ты больше не утруждал его из-за меня. Когда ты снова обретешь его, он превратится в драгоценный камень.
На следующее утро меня потянуло сюда, к скамейке, но я не знал, почему. Здесь я каждый день вижу Офелию. Она всегда рассказывает мне, как она счастлива, и как чудесно там, в стране блаженных. Мой отец, гробовщик, — тоже там, и он мне все простил. Он больше не сердится на меня за то, что я поджег клей, когда был ребенком.
Когда в раю наступает вечер, говорит она, там начинается представление, и ангелы смотрят, как Офелия играет в пьесе «Король Дании»… И в конце кронпринц женится на ней, и все радуются, как она рассказывает, что у нее все так хорошо получается. «За это я должна благодарить только тебя, отец, — говорит она всегда, — ведь только благодаря тебе я научилась этому на земле. Моим самым горячим желанием всегда было стать актрисой, и только благодаря тебе, папа, это исполнилось».
Старик замолчал и восторженно посмотрел на небо. Я почувствовал на языке отвратительный горьковатый привкус. Разве мертвые лгут? Или он все это придумал? Почему Офелия не скажет ему правду, пусть в мягкой форме, если она может общаться с ним?
Страшная мысль, что царство лжи может распространяться и на потустороннее, тревожит мое сердце.
Потом я начинаю понимать. Близость Офелии захватывает меня так сильно, что истина мгновенно предстает предо мной и я знаю: это только ее образ, но не она сама приходит к нему и говорит с ним. Это иллюзия, порожденная его собственным желанием. Его сердце еще не стало холодным, как мое, и поэтому он видит правду искаженной.
— Мертвые могут делать чудеса, если Бог позволит им это, — начинает снова старик, — они могут стать плотью и кровью и ходить меж нами. Ты веришь в это? — Он спросил это твердым, почти угрожающим голосом.
— Нет ничего невозможного, — уклончиво отвечаю я. Старик выглядит довольным и замолкает. Затем он поднимается и уходит. Не попрощавшись.
Через мгновение он возвращается, встает напротив меня и произносит: — Нет, ты не веришь в это! Офелия хочет, чтобы ты сам увидел и уверовал. Пойдем!
Он хватает меня за руку, как будто хочет потащить за собой. Колеблется. Прислушивается, как будто слышит чей-то голос. — Нет, нет, не сейчас, — бормочет он про себя рассеянно, — жди меня здесь сегодня ночью.
Он уходит.
Я смотрю ему вслед. Он идет нетвердой походкой, как пьяный, держась за стену дома.
Я не знаю, что мне и думать обо всем этом.
Мы сидим за столом в небольшой, несказанно убогой комнатке: точильщик Мутшелькнаус, маленькая горбатая швея, о которой в городе поговаривают, что она — колдунья; толстая старая женщина, мужчина с длинными волосами (их обоих я никогда ранее не видел) и я.
На шкафу в красном стекле горит ночник, над ним висит картинка в светлых тонах, изображающая Богоматерь, сердце которой пронзают семь мечей.
— Давайте помолимся, — говорит мужчина с длинными волосами, ударяет себя в грудь и начинает бормотать «Отче наш».
Его худые руки очень бледны, как будто они принадлежат бедному малокровному школьному учителю; его босые ноги обуты в сандалии.
Толстая женщина вздыхает и икает, как будто в любой момент готова разразиться слезами.
— Потому что твое есть царствие и сила, и слава ныне и присно, и во веки веков. Аминь. Давайте образуем цепь и споем, потому что духи любят музыку, — произносит мужчина с длинными волосами скороговоркой.
Мы берем друг друга за руки на поверхности стола, и мужчина и женщина тихо начинают хорал.
Оба они поют фальшиво, но такое неподдельное смирение и умиление звучит в их голосах, что это меня невольно захватывает.
Мутшелькнаус сидит неподвижно; глаза его сияют в радостном ожидании. Благочестивое пение умолкает. Швея засыпает; я слышу ее хриплое дыхание. Она положила голову на руки на столе.
На стенке тикают часы; кругом мертвая тишина.
— Здесь недостаточно силы, — говорит мужчина и смотрит на меня укоризненно, как будто я виноват в этом.
В шкафу что-то потрескивает, будто ломается дерево.
— Она идет! — шепчет взволнованно старик.
— Нет, это — Пифагор, — поучает нас мужчина с длинными волосами. Толстая женщина икает. На этот раз трещит и хрустит в столе, руки швеи начинают ритмически подергиваться в такт ее пульсу.
На мгновение она поднимает голову — ее зрачки закатились под веки и видны только белки… Затем она снова роняет голову.
Однажды я видел, как умирала маленькая собачонка; это было очень похоже. Она перешагнула порог смерти, чувствую я.
Ритмическое постукивание ее руки по столу продолжается. Кажется, что сама ее жизнь перешла в этот стук.
Под моими пальцами я ощущаю тихое шуршание в дереве, как будто бы надуваются и лопаются мозоли. Когда они разрываются, из них как бы исходит леденящий холод, расширяясь и паря над поверхностью стола.
— Это Пифагор, — грудным голосом уверенно говорит мужчина с длинными волосами.
Холодный воздух над столом оживает и начинает вибрировать; я вспоминаю о «мертвящем северном ветре», о котором тогда, в полночь, говорили капеллан и мой отец.
Вдруг в комнате раздается громкий стук: стул, на котором сидит швея, отброшен, сама она распростерлась на полу.
Женщина и мужчина поднимают ее на скамейку, стоящую у камина. Они отрицательно качают головой, когда я спрашиваю их, не поранилась ли она, и снова садятся к столу.
С моего места видно только тело швеи; лицо скрыто в тени, падающей от шкафа. Внизу перед домом проезжает груженая повозка, так что стены дрожат; стук колес давно затих, но дрожание стен странным образом продолжается.
Может, я обманываюсь? Или, может быть, мои чувства настолько обострены, что я могу улавливать то, что уже совершилось давно: тонкую вибрацию вещей, которая угасает гораздо позже, чем принято обычно считать?
Иногда я вынужден закрывать глаза: так возбуждающе действует красный свет ночника. Там, куда он падает, формы предметов разбухают и их очертания растворяются друг в друге. Тело швеи напоминает рыхлую массу, теперь она уже соскользнула со скамейки на пол.
Я твердо решил не поднимать взгляда, пока не произойдет нечто значительное. Я хочу остаться господином над своими чувствами.
Я ощущаю внутреннее предупреждение: будь настороже! Какое-то глубокое недоверие возникает во мне, как будто нечто дьявольски коварное, какое-то зловещее существо, как яд, просочилось в комнату.