Значит, она имеет в виду не меня. Лиза что-то беззвучно говорит, указывает на свою грудь, затем на наш дом и кивает. Свет в ее комнате гаснет.
Я осторожно высовываюсь из окна. Уже полночь, и соседние дома темны. Открыто только окно Георга Кроля.
Я жду и вижу, как Лизина выходная дверь открывается. Лиза выходит, торопливо озирается и перебегает улицу. На ней легкое цветастое платье, туфли она держит в руке, чтобы не топать. В ту же минуту я слышу, как нашу парадную дверь кто-то осторожно открывает. Должно быть, Георг. Над дверью у нас звонок, поэтому, чтобы бесшумно открыть ее, нужно встать на стул и придержать звонок, а ногой нажать на ручку и отпустить — целый акробатический фокус, выполнить который можно, лишь будучи вполне трезвым. Но я знаю, что сегодня вечером Георг вполне трезв.
До меня доносится шепот, постукивание высоких каблуков. Значит, Лиза, эта тщеславная бестия, опять надела туфли, чтобы иметь более соблазнительный вид. Дверь в комнату Георга словно испускает вздох.
Значит, все-таки он! Кто бы подумал! Георг, такой тихоня! Интересно, когда он успел?
Гроза снова возвращается. Гром усиливается; вдруг, точно поток серебряных монет, дождь низвергается на мостовую. Он отскакивает от нее фонтанчиками водяной пыли, и в лицо веет свежестью. Я высовываюсь из окна и вглядываюсь в эту мокрую сумятицу капель. Водосточные трубы уже стреляют водой, непрерывно вспыхивают молнии, и при их трепетном, мгновенном свете я вижу в комнате Георга обнаженные плечи Лизы и ее руки, которые она подставляет дождю, затем вижу ее голову и слышу хриплый голос. Лысой головы Георга я не вижу.
Ворота распахиваются от удара кулаком. Насквозь мокрый, входит, пошатываясь, фельдфебель Кнопф. С его фуражки капает. Слава Богу, думаю я, при такой погоде мне не нужно ходить за ним с ведром воды и смывать его свинство! Но мои надежды, увы, не оправдываются. Он даже не смотрит на свою жертву, на черный обелиск. Чертыхаясь и отмахиваясь от дождевых капель, словно от комаров, он спешит укрыться в доме. Вода — его извечный враг.
Я беру слоновью ногу и высыпаю ее содержимое на улицу. Потоки воды быстро уносят с собой любовную болтовню Эрны. Деньги, как всегда, победили, думаю я, хотя они ничего и не стоят. Я подхожу к другому окну, которое ведет в сад. Великое пиршество дождя там в полном разгаре, зеленая оргия оплодотворения, бесстыдная и целомудренная. При вспышках молнии я вижу могильную плиту, предназначенную самоубийце. Она отставлена к сторонке, надпись уже выгравирована и поблескивает золотом. Я закрываю окно и зажигаю свет. Внизу шепчутся Георг и Лиза. Моя комната вдруг кажется мне до ужаса пустой. Я снова распахиваю окно, вслушиваюсь в анонимное бушевание стихий и решаю потребовать от продавца Бауера в виде гонорара за последнюю неделю репетирования его сына книгу о йогах, самоотречении и самонаполнении. В ней рассказывается о том, что, делая упражнения с дыханием, можно добиться необыкновенных результатов.
Ложась спать, я прохожу мимо своего зеркала. Останавливаюсь и смотрю в него. Что в нем реально? Откуда берется эта перспектива, которой там нет, глубина, которая обманывает, пространство, которое есть плоскость? И кто это смотрит оттуда, хотя его там нет?
Я вижу свои губы, припухшие и запекшиеся, я трогаю их, и кто-то там, напротив, касается призрачных губ, которых нет. Я усмехаюсь, и несуществующий некто усмехается мне в ответ. Я качаю головой, и несуществующий некто тоже качает головой. Кто же из нас подлинный? И где истинный я? Тот, в зеркале, или облеченный в плоть и стоящий перед зеркалом? А может быть, еще что-то, стоящее за обоими? По телу пробегает невольная дрожь, и я гашу свет.
Ризенфельд сдержал слово. Двор весь заставлен надгробиями и постаментами. Те, что отполированы со всех сторон, забиты планками и укрыты холщовыми чехлами. Среди могильных памятников — это примадонны, и с ними нужно обращаться крайне осторожно, чтобы не повредить граней.
Весь персонал конторы собрался во дворе, чтобы помочь и поглазеть. Даже старая фрау Кроль ходит между памятниками, проверяет, достаточно ли черен и тщательно ли обработан гранит, и время от времени с мечтательной грустью поглядывает на стоящий возле двери черный обелиск — единственное приобретение ее мужа, которое еще уцелело после его смерти.
Курт Бах дирижирует переноской громадной глыбы песчаника в его мастерскую. Из нее родится на свет еще один скорбящий лев, но на этот раз не скрючившийся, словно от зубной боли, а просто ревущий из последних сил, ибо в боку у него будет торчать обломок копья. Лев предназначен для памятника погибшим воинам деревни Вюстринген, в которой существует особенно воинственный союз ветеранов под началом майора в отставке Волькенштейна. Имевшийся у нас скорбящий лев показался Волькенштейну слишком дряблым. Охотнее всего он получил бы льва с четырьмя головами, изрыгающими огонь.
Одновременно мы распаковываем и посылку Вюртембергской фабрики металлических изделий. На землю ставятся в ряд четыре взлетающих орла: два бронзовых и два чугунных. Ими будут увенчивать другие памятники павшим воинам, чтобы воодушевлять молодежь нашей страны на новую войну, ибо, как весьма убедительно поясняет майор в отставке Волькенштейн, когда-нибудь должны же мы все-таки победить, а тогда — горе врагу! Однако орлы скорее похожи на гигантских кур, которые намерены нестись. Но все это, конечно, будет выглядеть иначе, когда они будут восседать на верхушке памятников. Ведь и генералы, если они не в мундирах, напоминают укротителей сельдей, и даже Волькенштейн в штатском платье выглядит как разжиревший инструктор спорта. В нашем возлюбленном отечестве внешний вид и дистанция играют решающую роль.
В качестве заведующего рекламой я наблюдаю за расстановкой памятников. Их нельзя выстраивать равнодушной шеренгой, они должны образовать приветливые группы и художественно распределиться по всему саду. Генрих Кроль против: ему больше нравится, когда надгробия вытянуты в ряд, как солдаты; все другое кажется ему сентиментальной расслабленностью. К счастью, наше мнение перевешивает. Даже его мать против него. В сущности, она всегда против него. Она до сих пор не может понять, каким образом Генрих оказался ее сыном, а не сыном майорши Волькенштейн.
День стоит голубой и чудесный. Небо вздымается над городом, как гигантский шелковый шатер. Влажная утренняя свежесть еще держится в кронах деревьев. Птицы щебечут, точно на свете существует только начало лета, их гнезда и юная жизнь, начавшаяся в них. Птицам дела нет до того, что доллар, как безобразный губчатый гриб, уже распух до пятидесяти тысяч марок. А также до того, что в утренней газете помещено сообщение о трех самоубийствах — все покончившие с собой бывшие мелкие рантье, и все выбрали излюбленный способ бедняков: газ. Фрау Кубальке засунула голову в духовку газовой плиты — так ее и нашли. Советник финансового ведомства, пенсионер Хопф, тщательно выбритый, облаченный в свой последний, безукоризненно вычищенный, не раз залатанный костюм, держал в руке четыре совершенно обесцененных тысячных банкнота с красной печатью, словно входные билеты на небо; а вдова Глас лежала на пороге кухни, и рядом с ней валялась ее порванная сберегательная книжка, где на текущем счету у нее было пятьдесят тысяч марок. Банкноты Хопфа по тысяче марок с красной печатью были для него как бы последними вымпелами надежды: уже давно люди почему-то стали верить, что ценность именно таких банкнотов когда-нибудь опять поднимется. Откуда пошел этот слух — никто не ведает. Нигде на них не написано, что они будут обмениваться на золото, а если бы и было написано — государство, этот неуязвимый обманщик, который растрачивает биллионы, но сажает за решетку каждого, кто недодал ему пять марок, всегда найдет уловку, чтобы своего обязательства не выполнить. Только два дня назад в газете было напечатано разъяснение, что банкноты с красной печатью никакими привилегиями пользоваться не будут.
Ответом на это явилось сегодняшнее сообщение о самоубийстве Хопфа.
Из мастерской гробовщика Вильке доносится громкое постукивание, точно там поселился гигантский веселый дятел. Вильке процветает: ведь гроб нужен все-таки каждому, даже самоубийце, время братских могил и захоронений в плащ-палатках миновало, война кончилась.
Человек теперь истлевает в соответствии со своим сословным положением в медленно гниющем деревянном гробу, в саване, во фраке без спинки или в белом крепдешиновом платье. Булочник Нибур — даже при орденах и значках всех союзов, членом которых он был; на этом настояла жена. Положила она с ним в гроб и копию знамени певческого союза «Единодушие». Он был там вторым тенором. Каждую субботу Нибур горланил «Молчание леса» или «Гордо реет черно-бело-красный флаг», пил столько пива, что можно было лопнуть, и отправлялся затем домой избивать жену. Несгибаемый человек, как выразился священник в надгробном слове.