В кожаной куртке и в больших охотничьих сапогах он стоял на крылечке, зажимая ржавый в руке свой «бульдог» [44], зычным голосом перекрикивая рев коричневых, со всех сторон на него напиравших зипунов, и пренахально потрясая над ними белесоватой, будто растрепанная пакля, бородкой; зипуны обступили; зипуны карабкались на перила крыльца; зипуны перли да перли на экономию; иные из них были с кольями; иные же просто поплевывали в кулаки: орали же все.
Вдруг на хмелем увитом крыльце стала баронесса; ее седые с желтизной волос пряди развились в ветер, в дождь, в толпу зипунов; и рука ее повелительно махнула; и дреколье щетинилось уже на нее, когда ватага отлила от конторы, пролилась на двор, приливала к барскому дому: мужики повалили.
– Вассиятств! Изволю вам доложить-с: увольте! – обогнал «кровопивец» галдевшую стаю и уже стоял перед баронессой, опустив голубые, злые глаза. – Благородному человеку невозможно служить-с с ахальниками: будто бы я закосил у Ефрема… Да я…
– Врешь, бес твою мать! – так и полез на него с преогромной дубиной преогромный детина и при этом поднес к самому к носу кровопивца свой преогромный кукиш, отчего нос кровопивца неприятно поморщился…
– Он, барыня, у тебя вор: ему бы на поле, а он к попу: в фофаны проиграет.
– Он у тебя вор; бес твою мать, за каки таки дела обворовыват нас?
– Девок портит: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил! – отсчитывал по пальцам болезненный мужичонка с слезящимися глазами и почти добродушным видом.
– А откелева у тебя завелось барское колесо?
– А аттелева!
– Аттелева, аттелева! Как, значит, матушка-барыня, бес твою мать, от тебя на новых колесах поедет, возвращатся на никудышных.
– Одно слово – химик: и нас притеснят, и вас! – загудело вокруг. – Вор он у тебя, брехович! – поднялись носы, в нечесаные бороды запускались пятерни, преогромные в воздухе записали кулаки, отхаркивались, отсмаркивались: вдруг дурной такой пошел, тяжелый от мужиков воздух.
– Шапки долой: дубьё! – видишь, – барыня! – отрубил кровопивец; и странно: головы обнажились покорно, угрюмо; рыжие, черные, черно-серые под дождем мокли космы и улыбалась лысина; только в сторонке пять молодых парней, лущивших подсолнышки, загыгыкали и картузов вовсе не сняли.
– Чего там снимать: скоро и так все будет наше!
– Слушайте, мужики: молчи, Евстигнеич. Внимательно свои протянули бороды передние
мужики; собирались обмозговать, что и как; старик с всклокоченной бородой из-за плеч просунул ухо; слушал с полуоткрытым ртом; а семидесятилетний, немного хитрый, скошенный глаз лукаво подмаргивал баронессе; и пока она говорила о том, что все рассудит no-Божьему, белая вошь поползла по щеке старика: это и был Ефрем, у которого закосили малую толику; он был, будто бы, и бунтарь, и смутьян, и сицилист – так ли? Глядя на его внимательное лицо, в котором отпечаталось само вековечное время, можно было прочесть одну покорность, одно благодушье; кто-то икнул; кто-то почесывался; а кто, переходя от соседа к соседу, тихим голосом обсуждал слова баронессы, раскорячив под носом пальцы.
Все слушало.
Всхлипнули вдруг в глубоком безмолвии бубенцы; из-за ив вороная вылетела тройка; кучер в бархатной безрукавке взмахнул поводьями, и замотались по воздуху его лимонно-желтые, промокшие от дождя рукава; под ивами пронеслась его с павлиньими перьями шапочка; и весело так бубенцы задилинькали на усадьбу; кто-то, сидевший в тройке, издали сперва помахал красной дворянской фуражкой, а потом замахал и платком.
– Ну, все это потом: ставлю вам, мужики, четверть, и по домам! – заторопилась баронесса, неприязненно вглядываясь с крыльца вдаль над толпой чумазых мужиков: кто такие незваные эти гости?
– Покорно благодарим, вассиятство! Поладим – как не поладить!… Вестимо, так… – загудело со всех сторон. Только седой Ефрем, напихавший в нос табачку, сердито почесывал затылок и поварчивал-таки не весьма дружелюбно:
– Выпить-то оно мы выпьем, а только… сенцо-то мое… пропало, малую толику…
– Опять-таки сказать: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил, – а для ча? Так себе портил…
Так говорили отступавшие вдаль мужики; но ни к селу, ни к городу к крыльцу выскочил пакостный мужичонка, отставил палец и весь осклабился:
– Таперича, ошшо рассуди, если, скажем, нам хорошо, и вам, скажем, хорошо; потому – вы наши, а мы – ваши… А ты мне дай на плетень десяток лозиночек – тооооненьких…
– Ну, хорошо, хорошо – ступай…
Тройка, будто черный, большой, бубенцами цветущий, куст, бешено выметнулась из лозин, пронеслась на дворе, замерла у крыльца.
– А я так гад, так гад – сабигайся, едва сабгайся! – вскричал генерал Чижиков, выскакивая из тройки.
В наших местах уже пять с половиною лет появился генерал Чижиков; появился он с треском, с барабанным боем, со сплетней; и победоносный скандал шествовал за ним по пятам; но в течение пяти лет генерал Чижиков, с позволения сказать, перепёр через все скандалы, окруженный деньгами, вином, женщинами и славой.
Генерал Чижиков, говорят, проживал по подложному паспорту; несомненно же было одно: генерал Чижиков был, разумеется, генерал и притом в самых в важных чинах; он же был Чижиков. Что приятная сия персона состояла в почтенном генеральском звании и имела красную ленту, в том удостоверяли те, кои имели обычай проживать в столичном граде Санкт-Петербурге; у особ великосветских, особ сановных встречали они Чижикова, а кто же помимо господ генералов, да княжеских сынков бонтонные [45] такие посещает места, где и господа генералы-то в струнку вытягиваются без всякой шикозности, и где пошучивает фамильярно разве что его высокопревосходительство, министр? Там-то, бывало, имел генерал Чижиков круг своего вращения, но потом перестал бывать: разрадикальничался донельзя и чуть ли не понес в провинцию проповедь красного террора; говорят, будто сыскное отделение тогда горевало ужасно; как бы то ни было, генерал Чижиков появился в наших местах, круговращаясь по уезду: от помещика к купцу, от купца к попу, от попа к врачу, от врача к студенту, от студента к городовому – и так далее, и так далее.
А что подлинный он Чижиков – в этом не сомневайтесь: уж в участке разберут, кто подлинный и кто подложный! Не ради чего иного – скромности ради под плебейскою сею фамилией родовитейший граф, знатнейшая некая ото всех фамилия приутаивалась до сроку – да, да: это был граф Гуди-Гудай-Затрубинский! И Гуди-Гудай-Затрубинский на всякий фасон, можно сказать, из генерала выглядывал – эдакая шельма! Приедет: Чижиковым с вами не посидит получаса; а потом как попрет, как попрет на вас аристократ, так даже душно станет от аристократизма: белую кость всяким манером свою вам покажет – вынет платок, а от платка в нос вам кёр-де-жанет, убиган или даже сами парижские флёр-ки-мёр! Преканальскую выкажет «сан-фасон», черт подери, гостинного тона, хотя бы уже одной своей картавней (генерал не выговаривал ни «р», ни «л»); и широкая проявится во всем барскость, шарманство с барыньками; всякие «мерси, мадам» так и виснут в воздухе – и, я вам доложу, кончики пальцев расцелуете-с: не генерал, а душка, крем-ваниль-с (не смотрите, что лет ему будет за пятьдесят, что зубков генерал лишился, а что бачки у него не совсем приятного цвета – плевательного). С графом он граф, с писарем – писарь: в трактире напьется и еще селедочный хвостик обсосет; ничего не следует и из того, что битых пять лет генерал бил баклуши, проповедовал красный террор, проживая на хлебах у лиховских богатеев. Ну, что же из этого следует? Да ровно ничего! «Инкогнито» – ха, ха! Надо же что-нибудь делать; вот и комиссионерствует генерал для купцов в отплату за выпитый полк белоголовых бутылок! Уже вы и поморщились! Ну, так знайте: к белой, Гуди-Гудай-Затрубинской кости грязь все равно не пристанет.
Всякое, всякое за генералом водилось: вольное довольно с деньгой обращение, неприятные ситуации с жадно амурничающими барыньками, с гимназистками вертоплясы, с мордашечкой горничной неприличный анекдотик – и прощали, потому что кто же не без греха; знали все, что и мот, и амурник; а словам генерала вот уж не удивлялись! Трижды уже генерал собирался предать наш уезд огню и мечу; да пока еще все щадил. Что говорить! Мужики, – и те генерала знавали! Недаром, видно, пустили в народ, будто белый генерал, Михайле Дмитрич, не умирал никогда, а тайно у нас проживает в уезде под видом разбойника Чуркина. Лишь одни железнодорожные служащие болтали болду, что сыскное отделение способствует весьма бравой деятельности штатского генерала, городя о нем небылицу на небылице; что будто ни Скобелев он, ни разбойник Чуркин [46], ни даже граф Гуди-Гудай-Затрубинский, а просто – Матвей Чижов, агент третьего отделения.