— Какое глубокое наблюдение! Где ты это вычитал, дуралей несчастный!
— Не вычитал, а сам знаю. Я знаю жизнь лучше, чем ты думаешь… Может, не так хорошо знаю, как ты, — особенно со вчерашнего вечера…
Роза шла быстро, почти бежала, Дени не отставал от нее. Но тут она круто остановилась и, обернувшись, гневно спросила, что он хочет этим сказать. Он смотрел на нее в упор, весь бледный от злобы.
— А то хочу сказать, что со вчерашнего вечера ты, вероятно, просветилась, постигла некоторые тайны…
Раздались две звонкие пощечины, раз-раз, по обеим щекам.
— Ну, милый мой, всему есть границы…
И Роза бегом побежала к дому. Он застыл на месте, беспомощно уронив руки. Щеки его горели. А вокруг уже вновь затрепетала жизнь, вновь заструилась оборванная песня, послышался тот особый таинственный гул, какой разливается над лугами летним вечером и звучит у нас в душе, когда нам вспоминаются печали нашего детства. Дени оцепенел от горя и стоял, не шелохнувшись, словно прирос к земле, и насекомые уже не отличали его от мира растений. Стрекоза — из тех, что зовут «коромысло», — опустившись на его плечо, открывала и закрывала прозрачные крылышки. Муравьи деловито поползли вверх по его ногам, как по стволам деревьев. Басисто гудели большие рогатые жуки — «олени», «дровосеки» — и копошились в листве старого дуба, залитого багровым светом заката. Дени не шевелился, ожидая, чтоб стихла, замерла боль в душе. Вот так бы и умереть, застыть в мертвенной неподвижности, кровь твоя обратится в соки земные, а ты спокойно, плавно, незаметно перейдешь из мира людей в растительный мир, из одного царства природы в другое, из царства любви и скорби в царство сна, который тоже есть жизнь.
Зазвонил колокол, приглашавший к обеду. На краю лужайки появилась Роза и направилась к брату. Подойдя к нему вплотную, она обвила рукой его шею, расцеловала в обе пылающие щеки.
— Прости меня!.. Я виновата. Но, знаешь, ты меня из себя вывел.
Деки не двигался, не отвечал на поцелуи. Роза, смеясь, сказала:
— Не смотри на меня так, совенок!
Но Дени, для забавы и чтоб напугать сестру, стоял как вкопанный и, широко раскрыв глаза, смотрел на нее не мигая. Тогда Роза сорвала былинку и принялась щекотать ему нос и уголки рта, пока он не засмеялся звонким детским смехом.
***
А в доме Костадо в тот вечер Пьер, как обычно, сразу после обеда ушел в свою комнату; Робер же, прежде чем приняться за книги, посидел недолго с матерью в маленькой гостиной. Мать не задала ему ни одного вопроса, но иногда каким-нибудь возгласом или даже просто взглядом помогала высказать то, что его тяготило. Однако, когда Робер дал ей понять, что Роза пыталась воздействовать на него в интересах своей семьи, заведя речь о Леоньяне, мадам Костадо возмутилась:
— Ну уж нет, дорогой мой, нет! Это твои выдумки. Ни за что не поверю, что Роза способна хитрить. Я ее знаю. Бедная девочка! Разумеется, я нисколько не обольщаюсь относительно ее, у меня нет твоих иллюзий, да, я думаю, ты и не можешь от меня этого требовать. Я никогда не воображала, что она девушка с головой. Если я тут ошибаюсь— очень хорошо, буду только рада. Она оказалась очень мужественной, этого у нее не отнимешь, но ведь хорошие наклонности не могут возместить больших недостатков. И, знаешь, она такая слабенькая, хилая! Прошлый раз, когда ты ее к нам привел — ведь я ее не видала со дня их несчастья, — я просто ее не узнала. Надо ее хорошенько подкормить, дать ей отдохнуть… До свадьбы это, конечно, неудобно. Я бы ни за что не хотела, чтоб она из-за нас лишилась заработка: ведь это ее кусок хлеба… Всему свое время. Даст бог, с ребенком вы не поспешите… А все-таки странные у мужчин вкусы! Не понимаю, как может нравиться худосочная девочка… Что поделаешь, раз она тебе по сердцу, не стоит об этом и говорить. Но как-никак, а корыстной интриганкой я ее не считаю и не верю, что она способна позариться на твои капиталы…
Робер запротестовал. Нет, нет, как это возможно, он никогда ее в этом не подозревал. Он только думает, что ее настраивают родные и Роза поддается им.
— Слушай, мальчик, если она еще раз заведет об этом разговор, не стесняйся, — сразу ее оборви. Есть, знаешь ли, два типа девушек. Одна вылетит из родного гнезда и кончено— больше о своих не думает, отрезанный ломоть: все заботы, все мысли только об интересах мужа. А другая всем сердцем со своими родными и в мужниной семье как чужая. Если твоя Роза из таких девиц — очень жаль. Обидно и за тебя, и за всех нас. И так уж твоя женитьба в самом начале карьеры — настоящее бедствие…
Робер поднялся с кресла.
— Зачем ты расстраиваешь меня? Скажи, зачем? — жалобно спросил он. — Можно подумать, что ты это нарочно делаешь, для своего удовольствия.
Мать возмутилась:
— Я? Я нарочно тебя расстраиваю? Робер подошел к ней.
— Чего ты добиваешься? Ведь моя женитьба на Розе— дело решенное, бесповоротно решенное. Постараемся же найти в этом браке хорошие стороны.
Мадам Костадо безжалостно заявила:
— Нет тут хороших сторон.
— Пусть так, — упирался Робер. — Но ведь я дал слово. Мы обручились.
— Ну и что ж? Обручились. Но еще не поженились. Священник вас не венчал, мэр не записывал. Вы пока еще нареченные. Нет, нет, ни за что! — вдруг закричала она. — Сколько угодно сердись на меня, все равно я до последней минуты буду надеяться, что этого не произойдет. Знаешь, какое у меня чувство? Как будто тебя к смертной казни приговорили, и я жду чуда, уповаю на какую-нибудь болезнь, на землетрясение.
Она ждала бури негодования. Но Робер ничего не ответил и после долгого молчания произнес вполголоса:
— Она умрет из-за этого.
У Леони Костадо от волнения сжалось горло; с трудом проглотив слюну, она грузно поднялась, положила сыну руки на плечи и, заглядывая ему в глаза, сказала:
— Мальчик мой, значит, ты все ясно видишь и все-таки сознательно, собственными руками надеваешь себе петлю на шею.
Робер вяло возразил, что он любит Розу, да и теперь уже поздно; повторил, что Роза из-за этого умрет.
— Нет, не умрет… Страдать будет — это верно. Но ведь она еще больше будет страдать, если выйдет за тебя замуж: она ведь поймет, что из-за нее жизнь твоя не задалась и что ты ей этого не можешь простить.
Леони Костадо чувствовала, что на этом следует пока остановиться и сейчас не предпринимать новых шагов. Но она не могла устоять перед искушением и достала из ящика письменного стола хорошо знакомую Роберу желтую папку с бумагами о разделе имущества.
— Вот вчера получила приблизительные подсчеты. Знаешь, сколько вам останется, когда внесем налоги в казну, заплатим деньги нотариусу, поверенному да экспертам? Сущие пустяки останутся: будете получать по десять тысяч ренты. Самое большее!..
— А доходы с домов?
— Какие там доходы? Расходов не покрываем. Робер ответил дрогнувшим голосом:
— У тебя на уме только деньги! А ведь тут живой человек, тут судьба чистой и беззащитной девочки.
Мать обняла его, прижала к груди.
— Я о тебе думаю, мой родной. Не можешь ты сердиться на свою маму за то, что у нее на первом месте родной сын. Я не хочу, чтобы ты был несчастным.
— Если она будет счастлива, и я буду счастлив, — с неожиданным горячим чувством сказал Робер. — Мне невыносима мысль, что она будет из-за меня страдать.
— Я понимаю тебя! — воскликнула мать. — Прекрасно понимаю. Ты должен поступать так, чтобы не пришлось тебе потом краснеть.
— Ну вот, значит, ты и сама признаешь, что выхода пет?
Мать почувствовала в его тоне некоторое разочарование и осторожно добавила:
— Из всякого положения можно найти выход. Только не сразу его видишь.
В дверях Робер обернулся и сказал!
— Не воображай, пожалуйста, что тебе удастся меня отговорить…
— Ничего я не воображаю, дорогой мой. Ложись-ка сегодня пораньше. Не засиживайся за работой.
Уже третий день стояла грозовая погода, лили дожди, над городом гремели раскаты грома. Роза сказала Роберу:
— Если пойдет дождь, подожди меня в кондитерской, напротив сквера. Да, да, у Егера, в шесть часов — там в это время никого не бывает.
Пробило четверть седьмого. Робер съел уже три пирожных, и его мутило. По зеркальному стеклу витрины струилась вода.
«Если Роза не придет через пять минут, я уйду», — думал Робер. В грозу у него всегда были взвинчены нервы. Он знал это и боялся, что может вспылить, наговорить дерзостей. Прижавшись лбом к стеклу, он, как бывало в детстве, смотрел в окно на мокрый тротуар, по которому прыгали дождевые капли, разбрасывая фонтанчики брызг.
«Роза опаздывает из-за дождя, конечно, — убеждал он себя. — Наверняка не захватила из дома зонта, — она ведь никогда о таких вещах не думает. Воображаю, в каком виде она явится!..» И, повернувшись, он поглядел на двух молоденьких официанток, которые, обслужив его, перешептывались за прилавком. Робер заранее представил себе, какое жалкое впечатление произведет на них промокшая до нитки Роза, но ему стало стыдно, что он стыдится ее. Решив все же уйти, он поднялся, положил на столик деньги и тут увидел Розу: остановившись у входной двери, она старалась закрыть какой-то безобразный мужской зонт, который ей, очевидно, дал Шардон. Мокрая юбка облепила на ветру ее ноги. Наконец она вошла и, беспомощно озираясь, стала у порога, не зная, куда девать зонт, с которого текла вода; одна из официанток взяла у нее зонт, и тогда Роза села за столик Робера.