Филиппа Филипповича несколько передернуло.
— Хм… Черт! Документ! Действительно… Кхм… да, может быть, без этого как-нибудь можно? — голос его звучал неуверенно и тоскливо.
— Помилуйте, — уверенно ответил человек, — как же так, без документа? Это уж извиняюсь. Сами знаете, человеку без документа строго воспрещается существовать. Во-первых, домком!
— При чем тут домком!
— Как это при чем? Встречают, спрашивают — когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься?
— Ах ты, Господи, — уныло воскликнул Филипп Филиппович, — «встречаются, спрашивают»… Воображаю, что вы им говорите. Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.
— Что я, каторжный? — удивился человек, и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. — Как это так «шляться»? Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.
При этом он посучил лакированными ногами по паркету.
Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. «Надо все-таки сдерживать себя», — подумал он. Подойдя к буфету, он одним духом выпил стакан воды.
— Отлично-с, — поспокойнее заговорил он, — дело не в словах. Итак, что говорит этот ваш прелестный домком?
— Что ж ему говорить? Да вы напрасно его прелестным ругаете. Он интересы защищает.
— Чьи интересы, позвольте осведомиться?
— Известно чьи. Трудового элемента.
Филипп Филиппович выкатил глаза.
— Почему вы — труженик?
— Да уж известно, не нэпман.
— Ну, ладно. Итак, что же ему нужно в защитах вашего трудового интереса?
— Известно что: прописать меня. Они говорят, где ж это видано, чтоб человек проживал непрописанным в Москве. Это раз. А самое главное — учетная карточка. Я дезертиром быть не желаю. Опять же — союз, биржа…
— Позвольте узнать, по чему я вас пропишу? По этой скатерти или по своему паспорту? Ведь нужно все-таки считаться с положением! Не забывайте, что вы… э… гм… вы ведь, так сказать, неожиданно появившееся существо, лабораторное. — Филипп Филиппович говорил все менее уверенно.
Человек победоносно молчал.
— Отлично-с. Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии.
— Это вы несправедливо. Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете, и шабаш.
— Как же вам угодно именоваться?
Человек поправил галстух и ответил:
— Полиграф Полиграфович.
— Не валяйте дурака, — хмуро отозвался Филипп Филиппович, — я с вами серьезно говорю.
Язвительная усмешка искривила усишки человека.
— Что-то не пойму я, — заговорил он весело и осмысленно. — Мне по матушке нельзя. Плевать — нельзя. А от вас только и слышу: «дурак» да «дурак». Видно, только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.
Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: «Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя».
Он вернулся, преувеличенно вежливо склонив стан, и с железною твердостью произнес:
— Из-вините. У меня расстроены нервы. Ваше имя показалось мне странным. Где вы, интересно узнать, откопали такое?
— Домком посоветовал. По календарю искали, какое тебе, говорят. Я и выбрал.
— Ни в каком календаре ничего подобного быть не может.
— Довольно удивительно, — человек усмехнулся, — когда у вас в смотровой висит.
Филипп Филиппович, не вставая, закинулся к кнопке на обоях, и на звонок явилась Зина.
— Календарь из смотровой.
Протекла пауза. Когда Зина вернулась с календарем, Филипп Филиппович спросил:
— Где?
— 4 марта празднуется.
— Покажите. Гм… черт… В печку его, Зина, сейчас же.
Зина, испуганно тараща глаза, ушла с календарем, а человек покрутил укоризненно головой.
— Фамилию позвольте узнать.
— Фамилию я согласен наследственную принять.
— Как-с? Наследственную? Именно?
— Шариков.
В кабинете перед столом стоял председатель домкома Швондер в кожаной тужурке. Доктор Борменталь сидел в кресле. При этом на румяных от мороза щеках доктора (он только что вернулся) было столь же растерянное выражение, как и у Филиппа Филипповича.
— Как же писать? — нетерпеливо спросил он.
— Что же, — заговорил Швондер, — дело несложное. Пишите удостоверение, гражданин профессор. Что так, мол, и так, предъявитель сего действительно гражданин Шариков Полиграф Полиграфович, гм… зародившийся в вашей, мол, квартире.
Борменталь недоуменно шевельнулся в кресле. Филипп Филиппович дернул усом.
— Гм… вот черт! Глупее ничего себе и представить нельзя. Ничего он не зародился, а просто… ну, одним словом…
— Это ваше дело, — со спокойным злорадством молвил Швондер, — зародился или нет… В общем и целом ведь вы делали опыт, профессор! Вы и создали гражданина Шарикова.
— И очень просто, — пролаял Шариков от книжного шкафа. Он вглядывался в галстух, отражавшийся в зеркальной бездне.
— Я бы очень просил вас, — огрызнулся Филипп Филиппович, — не вмешиваться в разговор. Вы напрасно говорите «и очень просто» — это очень не просто.
— Как же мне не вмешиваться, — обидчиво забубнил Шариков, а Швондер немедленно его поддержал:
— Простите, профессор, гражданин Шариков совершенно прав. Это его право — участвовать в обсуждении его собственной участи, в особенности постольку, поскольку дело касается документов. Документ — самая важная вещь на свете.
В этот момент оглушительный трезвон над ухом оборвал разговор. Филипп Филиппович сказал в трубку:
«Да…», покраснел и закричал:
— Попрошу не отрывать меня по пустякам. Вам какое дело? — И хлестко всадил трубку в рога.
Голубая радость разлилась по лицу Швондера. Филипп Филиппович, багровея, прокричал:
— Одним словом, кончим это.
Он оторвал листок от блокнота и набросал несколько слов, затем раздраженно прочитал вслух:
— «Сим удостоверяю»… Черт знает, что такое… Гм… «Предъявитель сего, человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу, нуждается в документах»… Черт! Да я вообще против получения этих идиотских документов. Подпись — «профессор Преображенский».
— Довольно странно, профессор, — обиделся Швондер, — как так, документы вы называете идиотскими! Я не могу допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да еще не взятого на воинский учет милицией. А вдруг война с империалистическими хищниками?
— Я воевать не пойду никуда, — вдруг хмуро гавкнул Шариков в шкаф.
Швондер оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Шарикову:
— Вы, гражданин Шариков, говорите в высшей степени несознательно. На воинский учет необходимо взяться.
— На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом, — неприязненно ответил Шариков, поправляя бант.
Настала очередь Швондера смутиться. Преображенский и злобно, и тоскливо переглянулся с Борменталем: «Не угодно ли-с, мораль». Борменталь многозначительно кивнул головой.
— Я тяжко раненный при операции, — хмуро подвывал Шариков, — меня вишь как отделали, — и он указал на голову. Поперек лба тянулся очень свежий операционный шрам.
— Вы анархист-индивидуалист? — спросил Швондер, высоко поднимая брови.
— Мне белый билет полагается, — ответил Шариков на это.
— Ну-с, хорошо-с, не важно пока, — ответил удивленный Швондер. — Факт в том, что мы удостоверение профессора отправим в милицию, и вам выдадут документ.
— Вот что, э… — внезапно перебил его Филипп Филиппович, очевидно терзаемый какой-то думой, — нет ли у нас в доме свободной комнаты, я согласен ее купить.
Желтенькие искры появились в карих глазах Швондера.
— Нет, профессор, к величайшему сожалению. И не предвидится.
Филипп Филиппович сжал губы и ничего не сказал. Опять как оглашенный загремел телефон. Филипп Филиппович, ничего не спрашивая, молча сбросил трубку с рогулек так, что она, покрутившись немного, повисла на голубом шнуре. Все вздрогнули. «Изнервничался старик», — подумал Борменталь, а Швондер, сверкая глазами, поклонился и вышел.
Шариков, скрипя сапожным рантом, отправился за ним следом.
Профессор остался наедине с Борменталем.
Немного помолчав, Филипп Филиппович мелко потряс головой и заговорил:
— Это кошмар, честное слово. Вы видите? Клянусь вам, дорогой доктор, я измучился за эти две недели больше, чем за последние четырнадцать лет. Ведь тип, я вам доложу…
В отдалении глухо треснуло стекло, затем вспорхнул заглушенный женский визг и тотчас потух. Нечистая сила шарахнула по обоям в коридоре, направляясь к смотровой, там чем-то грохнуло и мгновенно пролетело обратно. Захлопали двери, и в кухне отозвался низкий крик Дарьи Петровны. Затем завыл Шариков.