Остерман в свою очередь объяснил, что за все, что с первого и до последнего дня он делал на посту министра, он с чистым сердцем может нести ответственность, поскольку, будучи связанным долгом и присягой правительству, он неизменно жертвовал в интересах последнего всеми прочими соображениями.
Бестужев был не согласен как с процессом в целом, так и с образом действий судебной палаты, в обвиняемых он видел людей, которые, несмотря на ошибки, имели большие заслуги перед Россией, и возмущенно высказывался в том смысле, что большинство членов судебной палаты руководствовались в этом деле только личной местью. Под предлогом недомогания он самоустранился от заседаний и вышло так, что обвиняемые, лишившись своего последнего друга, не только все оказались приговоренными к смертной казни, но сверх того, по настоянию Черкасского и Трубецкого, Остермана должны были заживо колесовать, а Миниха четвертовать.
29 января этот жуткий приговор, который, несмотря на недвусмысленную отмену ею смертной казни, императрица ни секунды не колеблясь утвердила, должен был быть приведен в исполнение. Рано утром приговоренных доставили из цитадели в здание Сената. Около десяти часов траурная процессия пришла в движение. Впереди маршировал солдатский отряд, затем, в оцеплении гренадеров, следовали обреченные на смерть. Остерман, возраст и болезнь которого делали для него невозможным проделать эту дорогу пешком, сидел в простеньких крестьянских санях, запряженных только одной лошаденкой. На нем была старая долгополая шуба на подкладке из красно-бурой лисы, а поверх парика надета черная бархатная шапочка от домашнего костюма. За его санями шли фельдмаршал Миних, вице-канцлер граф Головкин, барон Менгден, обер-гофмаршал Лёвенвольде и статский советник Димиразов. Головкин и Менгден дрожали от стужи и смертельного страха; Миних шагал мужественно и твердо, даже гордо, между солдатами, с которыми непринужденно беседовал. Лёвенвольде, лицо которого выражало глубокую скорбь и опустошенность с трудом превозмогая болезнь, казался таким же невозмутимым и приветливым. Проходя мимо императорского дворца, он увидел в окне царицу, горькая улыбка мелькнула на его бледных губах и он дважды как-то странно кивнул головой.
Гренадеры, которые сейчас вели своих бывших командиров к лобному месту, не могли удержаться от проявлений сочувствия и всячески простодушно подбадривали их.
– Ведь все это скоро позади будет, батюшка, – говорил Миниху старый капрал, когда-то участвовавший под его началом в турецкой войне.
– Хорошо, что вас позволили везти, – молвил другой, убеленный сединами гренадер, обращаясь к Остерману, – когда доживешь до наших годочков, ноги тебя больше не носят.
Запрудившая улицы и обступившая эшафот чернь, напротив, была радостно возбуждена, когда увидела ненавистных министров и генералов, идущими дорогой к смерти, ее брань и громкие проклятия в их адрес мешались с криками бурного ликования и прославлениями царицы.
Прибыв на место казни, приговоренные были помещены внутрь каре, образованного гренадерским полком. Четверо солдат подняли Остермана на руки и перенесли на эшафот, где усадили его на плохонький деревянный стул.
Когда секретарь Сената начал зачитывать ему приговор, седой государственный деятель обнажил голову, даже в такой тяжкий и печальный момент он отдавал дань уважения закону, пусть и объявлявшему его виновным в совершении преступления. Приговор же заключался в том, что Остерман должен быть заживо колесован, а затем обезглавлен мечом. Он выслушал его, даже не поведя бровью.
Теперь солдаты положили его на землю лицом вниз. Палачи оголили ему шею и затем переложили его на ужасную «кобылу» для пыток, один крепко держал его голову за волосы, тогда как другой достал из мешка блестящий топор. Остерман вытянул руки.
– Прижми руки к себе, батюшка, – сказал один из солдат.
Остерман скрестил их на груди – так он ожидал смерти.
В этот момент сенатский секретарь развернул другую бумагу и огласил из нее одну только фразу: «Господь и императрица даруют тебе жизнь».
Тогда солдаты подняли мужественного старца, у которого только в этот миг начали слегка дрожать руки, и снесли его вниз с эшафота обратно в сани.
Вслед за тем и остальным осужденным на смерть зачитали приговор судебной палаты и помилование царицы. Чернь, до сих пор затаив дыхание ожидавшая казнь, выразила крайнее недовольство подобным исходом дела. Сперва Миниха посадили в закрытые придворные сани императрицы и под конвоем четырех гренадеров отправили в цитадель. Остерман и все прочие последовали за ним в простых извозчичьих санях.
Состояния и имения осужденных были конфискованы, а сами они уже в тот же день отправлены в ссылку, куда за ними последовали верные жены и слуги. Остермана отправили в Березов, Миниха в Пелым, чтобы обжить тот самый дом, который по его указанию был в свое время построен там для свергнутого им герцога Бирона.
Миних, сопровождаемый супругой и домашним священником, в предместье Казани повстречался с герцогом Бироном, который наряду с другими помилованными Елизаветой изгнанниками возвращался из Сибири. Они посмотрели друг на друга и, не проронив ни слова, разъехались в разные стороны.
Какой поворот судьбы! Какая знаменательная встреча!
Едва правительство окрепло, как в недрах его сразу начали формироваться партии и, отчасти откровенно, отчасти тайными интригами, вести с ним борьбу за свои интересы. Наибольшие разногласия при дворе царицы Елизаветы вызвала внешняя политика. Лесток, пользовавшийся серьезным влиянием на монархиню, был однозначно настроен в пользу Франции и, следовательно, Пруссии, тогда как Бестужев выступал за ориентацию на морские державы и Австрию. И тот, и другой пытались создать себе сторонников среди людей, окружавших императрицу и пользовавшихся ее благосклонностью.
Уже вскоре после своего назначения придворной дамой графиня Шувалова считалась признанной фавориткой Елизаветы. Вместе со своим обожателем, камергером Воронцовым, она придерживалась ориентации Бестужева, тогда как Лестоку удалось склонить на свою сторону премьер-министра России, великого канцлера Черкасского.
Для обеих партий важно было прежде всего заручиться поддержкой любимца царицы, до сих пор занимавшего нейтральную позицию графа Ивана Шувалова, в интимных отношениях которого с Елизаветой заключался секрет его необыкновенного влияния на нее. Лесток, знавший безмерное корыстолюбие графа, похоже, нащупал для этого верный путь, убедив маркиза де ля Шетарди выделить тому солидное годовое содержание из резервов французского двора, и, казалось, Шувалов действительно склонился на прусскую сторону. Это обстоятельство всерьез обеспокоило противников, и вице-канцлер решил пустить в ход все средства, лишь бы только заполучить себе такого важного союзника. Графиня Шувалова, при всем своем очаровании, не имела ни малейшего влияния на своего супруга, и все же именно женщине, красивой и остроумной женщине, было под силу склонить чашу весов в данном противоборстве в пользу австрийской партии, ибо Шувалов был не менее чувствителен к женским прелестям, чем к деньгам. Бестужев все снова и снова перебирал в голове дамский пасьянс своей партии, и всякий раз выбор его останавливался на той, которую он считал единственно способной пленить своим женским благорасположением избалованного и непостоянного графа, – на своей собственной жене.
Графиня Бестужева, наряду с императрицей Елизаветой и госпожой Лапухиной, бесспорно, принадлежала к числу самых красивых женщин в тогдашней России, эти трое могли бы в любой час взойти на гору Ида[61] и бросить вызов приговору Париса.
Но она была не просто красива, она заметно превосходила обеих соперниц умом и образованностью, она обладала манерами и осанкой галантной маркизы при Версальском дворе, к ногам которой с равным успехом падали на колени как поэты и художники, так и государственные мужи и герои. Ревность императрицы к красоте его жены подсказала Бестужеву, казалось, абсолютно верный путь, и искушенный царедворец недолго колебался в решении сделать ставку на женскую дипломатию в той политической игре, в которую нужно было втянуть Шувалова.
Когда он пришел посвятить супругу в эти сколь важные, столь и веселые планы, та как раз кормила попугая конфетами.
Дело было утром, прекрасная графиня еще не успела напудрить и уложить волосы – они были по-домашнему собраны под очаровательный чепчик, а утренний халатик из розового шелка лишь слегка прикрывал нежные округлости ее форм.
Сперва она с удивлением посмотрела на мужа, а потом начала хохотать.
– Твое неприличное требование, надо полагать, не более чем хорошая шутка? – воскликнула она.
– Отнюдь, мое сокровище, – возразил Бестужев, – я говорю совершенно серьезно, ибо считаю тебя достаточно красивой и умной, чтобы поймать Шувалова в свои сети, и достаточно гордой, чтобы не ставить себя в один ряд с его куртизанками.