Прокопий порывисто обернулся. Позади него стоял высохший, ласковый старичок; кисти его рук утопали в длинных рукавах.
— Недурная капитель, не правда ли? — сказал он. — Старинная работа — из Наксоса[63], сударь.
Прокопий поднес к губам рукав аббата.
— Я пришел к вам, отче… — взволнованно начал он, но настоятель перебил его:
— Пойдемте, погреемся на солнышке, милый мой. Тепло полезно для моей болезни. Какой день, боже, как светло! Так что же привело вас ко мне? — спросил он, когда оба уселись на каменную скамью в монастырском садике, полном жужжания пчел и аромата шалфея, тимьяна и мяты.
— Отче, — начал Прокопий, — я обращаюсь к вам как к единственному человеку, способному предотвратить тяжкий и непоправимый удар по культуре. Я знаю, вы поймете меня. Вы — художник, отче. Каким живописцем вы были, пока вам не было суждено принять на свои плечи высокое бремя духовной должности! Да простит мне бог, но иной раз я жалею, что вы не склоняетесь больше над деревянными дощечками, на которых некогда ваша волшебная кисть создавала прекраснейшие из византийских икон.
Отец Никифор вместо ответа поддернул длинные рукава рясы и подставил солнцу свои жалкие узловатые ручки, искривленные подагрой наподобие когтистых лап попугая.
— Полноте, — ответил он кротко. — Что вы говорите, мой милый!
— Это правда, Никифор, — молвил Прокопий (пресвятая богородица, какие страшные руки!) — Вашим иконам ныне цены нет. Недавно один еврей запрашивал за ваш образок две тысячи драхм, а когда ему их не дали, сказал, что подождет — через десять лет получит за образок в три раза больше.
Отец Никифор скромно откашлялся и покраснел от безграничной радости.
— Ах, что вы, — залепетал он. — Оставьте, стоит ли еще говорить о моих скромных способностях? Пожалуйста, не надо; ведь у вас есть теперь всеобщие любимцы, как этот… Аргиропулос, Мальвазий, Пападианос, Мегалокастрос и мало ли еще кто, например, как бишь его, ну который делает мозаики…
— Вы имеете в виду Папанастасия? — спросил Прокопий.
— Вот-вот, — проворчал Никифор. — Говорят, его очень ценят. Ну, не знаю; я бы лично рассматривал мозаику скорее как работу каменщика, чем настоящего художника. Говорят, этот ваш… как его…
— Папанастасий?
— Да, Папанастасий. Говорят, он родом с Крита. В мое время люди иначе смотрели на критскую школу. Это не настоящее, говорили. Слишком жесткие линии, а краски!.. Так вы сказали, этого критянина высоко ценят? Гм, странно.
— Я ничего такого не сказал, — возразил Прокопий, — но вы видели его последние мозаики?
Отец Никифор отрицательно покачал головой.
— Нет, нет, мой милый. Зачем мне на них смотреть! Линии, как проволока, и эта кричащая позолота! Вы обратили внимание, что на его последней мозаике архангел Гавриил стоит так косо, словно вот-вот упадет? Да ведь ваш критянин не может изобразить даже фигуру, стоящую прямо!
— Видите ли, он сделал это умышленно, — нерешительно возразил Прокопий. — Из соображений композиции…
— Большое вам спасибо, — воскликнул аббат и сердито нахмурился. — Из соображений композиции! Стало быть, из соображений композиции разрешается скверный рисунок, так? И сам император ходит любоваться, да еще говорит — интересно, очень интересно! — Отец Никифор справился с волнением. — Рисунок, прежде всего — рисунок: в этом все искусство.
— Вот слова подлинного мастера! — поспешно польстил Прокопий. — В моей коллекции есть ваше «Вознесение», и скажу вам, отче, я не отдал бы его ни за какого Никаона.
— Никаон был хороший живописец, — решительно произнес Никифор. — Классическая школа, сударь. Боже, какие прекрасные пропорции! Но мое «Вознесение» — слабая икона, Прокопий. Эти неподвижные фигуры, этот Иисус с крыльями, как у аиста… А ведь Христос должен возноситься без крыльев! И это называется искусство! — Отец Никифор от волнения высморкался в рукав. — Что ж поделаешь, тогда я еще не владел рисунком. Я не умел передать ни глубины, ни движения…
Прокопий изумленно взглянул на искривленные пальцы аббата.
— Отче, вы еще пишете?
Отец Никифор покачал головой.
— Что вы, нет, нет. Так только, порой кое-что пробую для собственного удовольствия.
— Фигуры? — вырвалось у Прокопия.
— Фигуры. Сын мой, нет ничего прекраснее человеческих фигур. Стоящие фигуры, которые, кажется, вот-вот пойдут… А за ними — фон, куда, я бы сказал, они могут уйти. Это трудно, мой милый. Что об этом знает какой-нибудь ваш… ну, как его… какой-нибудь критский каменщик со своими уродливыми чучелами!
— Как бы мне хотелось увидеть ваши новые картины, Никифор, — заметил Прокопий.
Отец Никифор махнул рукой.
— К чему? Ведь у вас есть ваш Папанастасий! Превосходный художник, как вы говорите. Соображения композиции, видите ли! Ну, если его мозаичные чучела — искусство, тогда уж я и не знаю, что такое живопись. Впрочем, вы знаток, Прокопий; и вероятно, правы, что Папанастасий — гений.
— Этого я не говорил, — запротестовал Прокопий. — Никифор, я пришел сюда не за тем, чтобы спорить с вами об искусстве, а чтобы спасти его, пока не поздно!
— Спасти — от Папанастасия? — живо осведомился Никифор.
— Нет — от императора. Вы ведь об этом знаете. Его величество император Константин Копроним[64] под давлением определенных церковных кругов собирается запретить писание икон. Под тем предлогом, что это-де идолопоклонство или что-то в этом роде. Какая глупость, Никифор!
Аббат прикрыл глаза увядшими веками.
— Я слышал об этом, Прокопий, — пробормотал он. — Но это еще не наверное. Нет, ничего еще не решено.
— Именно потому я и пришел к вам, отче, — горячо заговорил Прокопий. — Ведь всем известно, что для императора это только политический вопрос. Ему нет никакого дела до идолопоклонства, просто он хочет, чтоб его оставили в покое. Но уличная чернь, подстрекаемая грязными фанатиками, кричит «долой идолов», и наш благородный монарх думает, что удобнее всего уступить этому оборванному сброду. Известно вам, что уже замазали фрески в часовне Святейшей Любви?
— Слыхал я и об этом, — вздохнул аббат с закрытыми глазами. — Какой грех, матерь божия! Такие редчайшие фрески, подлинный Стефанид! Помните ли вы фигуру святой Софии, слева от благословляющего Иисуса? Прокопий, то была прекраснейшая из стоящих фигур, какую я когда-нибудь видел. Ах, Стефанид — это был художник, что и говорить!
Прокопий склонился к аббату и настойчиво зашептал:
— Никифор, в законе Моисеевом написано: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли». Никифор, правы ли те, кто проповедует, будто богом запрещено писать картины и ваять скульптуры?
Отец Никифор покачал головой, не открывая глаз.
— Прокопий, — помолчав, сказал он со вздохом, — искусство столь же свято, как и богослужение, ибо оно… прославляет творение господа… и учит любить его. — Он начертал в воздухе знак креста своей обезображенной рукой. — Разве не был художником сам творец? Разве не вылепил он фигуру человека из глины земной? Разве не одарил он каждый предмет очертаниями и красками? И какой еще художник, Прокопий! Никогда, никогда не исчерпаем мы возможность учиться у него… Впрочем, закон Моисея относится ко временам варварства, когда люди еще не умели хорошо рисовать.
Прокопий глубоко вздохнул.
— Я знал, отче, что вы так скажете, — почтительно произнес он. — Как священнослужитель и как художник, Никифор, вы не допустите гибели искусства!
Аббат открыл глаза.
— Я? Что я могу сделать, Прокопий? Ныне плохие времена; цивилизованный мир впадает в варварство, являются люди с Крита и еще бог весть откуда… Это ужасно, милый мой; но чем можем мы предотвратить это?
— Никифор, если вы поговорите с императором…
— Нет, нет, — перебил настоятель. — С императором я не могу говорить об этом. Он не имеет никакого отношения к искусству, Прокопий. Я слышал, будто недавно он хвалил мозаики этого вашего… как его…
— Папанастасия, отче.
— Да. Того самого, который создает уродливые безжизненные фигуры. Император понятия не имеет о том, что такое искусство. А что касается Мальвазия, то он, по-моему, столь же скверный живописец. Еще бы — равеннская школа. И все же ему поручили мозаики в придворной часовне! Ах, нет, при дворе ничего не добьешься, Прокопий. Не могу же я отправиться во дворец с просьбой, чтобы какому-то Аргиропулосу, или этому, — как его зовут, этого критянина, Папанастасий? — разрешили и дальше портить стены!
— Не в этом дело, отче, — терпеливо заговорил Прокопий. — Но подумайте сами: если победу одержат иконоборцы, искусство будет уничтожено! И ваши иконы сожгут, Никифор!