Он ответил мне:
— Не нарушай порядка природы. Она работает для тебя уже целые века. Она одна ведает, где должен протекать ручей и где должны царить густые тени. Ея предначертания — тайны и чудесны. Когда ты устраиваешь по своему малому разуму жизнь, — она согласует со смыслом вселенной движения земли и воды. Зерно не случайно попадает в ямку на землю, — из него вырастает дерево, которое не могло вырасти в другом месте. Небольшой листок, блестя отражением небес и колеблясь от ветра, совершает то, чего ты не выдаешь, но что необходимо для мирового порядка. И не надо задаваться вопросом: подходила ли бы гора больше к тому месту, где теперь залегает долина. Красота вещей в их взаимной согласованности не возрастает от того, что прибавляют к ней люди. Люди прикасаются к природе только, чтоб нарушить ее равновесие: их руки, полные скверны, перемещая влево то, что было направо, посягают на гармонию и таинство. Разрушенный берег оскверняет источник, воздух, ветер, волнующую сладость зари, гармонию растений и птиц. Воздушный эфир и непреложная красота времени не иссякнут никогда. Кто может сказать, что, встречаясь, времена года не чувствуют друг друга? Высокие ветви леса нужны облакам. Спокойная гладь небес, склоненная над оголенной равниной, зависит от иной причины, чем грозовые, скученные облака, завывающие на вершинах гор. Так помни же: небо и земля сопутствуют друг другу, как берег и река, — и облака принимают свои очертания согласно извивам долин и лесов.
Старец повествовал с мудростью бога, пришедшего к людям. Моя широкая ладонь покрывала все его плечо, когда я внимал его поучениям, таким же высоким, как семья дубов, к которым он воздевал руки. Голод и Нужда лежали у его ног и глядели на него человечьими глазами, взволнованные не то значением его слов, не то звуком его голоса. И птицы переставали петь и садились на кончик ветвей. Он любил красоту жизни. Он не считал жизнь долгой и трудной, несмотря на язвы и кровавые рубцы на своих ногах. Она казалась ему окаймленной чудесами дорогой, впереди и позади которой струились лучи божественного света.
Однажды утром сизоголовый дрозд запел свою грустную и нежную песню. Мы шли вместе с Евой и ребенком вдоль лесной опушки под золотым покровом деревьев. И я сказал моей дорогой супруге:
— Снова пропел дрозд. Он как бы хочет напомнить о том, когда ты впервые отдала мне свою любовь.
Голос мой слегка дрожал, как голос невинного юноши. И ныне каким-то странным огнем загорались ее глаза. Голос ее изменился, как в пору ее юного желанья, и она проговорила:
— Я хотела бы ничего не дать тебе теперь, чтобы отдать тебе себя потом, как свежий плод.
И я понял из ее слов, что любовь свою вместе со сладостью поцелуя она мне всецело дарила. Я пригнул ее к траве, целуя ее в губы и впивая из ее белых персей жизнь, как будто пришел и мой черед стать ее ребенком. Сладостная истома осени вызывала броженье сока созревших плодов. Человек, охваченный горным огнем, также участвует в жгучем брожении природы. И я шептал ей влажными губами, увлекая в чащу леса:
— Ева, сочная, как тук, Ева, старик ушел за пределы леса, а Ели с сжатыми кулачками спит на груде пурпурной листвы. Я алчу и жажду винограда твоего тела. Иди сюда под сень деревьев, где пела прекрасная птица: здесь слышна нежная и глубокая музыка тени.
Одежды ее упали. И я словно впервые сорвал цветок любви.
Возвращаясь домой, мы встретили старца с посохом в руках на пороге жилища. Он сказал нам:
— Желуди падают с дуба. Я видел, как над равниной пронеслись треугольником журавли. Целый дождь перьев струится на поляну, которую вскоре покроют снежные хлопья. Прощай же сын, и ты, дочь! Пришла и для меня пора пуститься в путь, туда…
Он как бы таинственно намекал на свое неведомое странствие. Мы не понимали, что он хотел сказать. Тяжкая печаль овладела нами, узы, связавшие нас, разрывались. Словно с холодных берегов изгнания смотрели мы с Евой на него со слезами на глазах.
— Отец, — промолвила она, — куда, куда ты хочешь идти?
Он воздел руку к облакам.
— Туда, куда они несутся!
Быть может, он разумел вереницы перелетных птиц. Быть может, говорил о листьях березы, которые трепетали золотистою дрожью от легких порывов ветра. В его ясных очах отражались небеса, но он не был печален. Он дал нам высочайшее наставление о том, что жизнь надо принимать покорно.
— Дни, проведенные мною в лесу, были согласным миром, — сказал он, нам. — И ныне я ухожу туда, куда я должен идти. Вы, прекрасные создания, сделавшие меня членом вашей семьи, — вы — юное, а я — древнее человечество, что приходит и уходит навсегда.
Он взял на свои усталые руки Ели и промолвил:
— Дитя! Да будешь ты человеком грядущего!
И приобщил его радости, красоте и природе. Потом воздел свои старческие руки горе, а мы стояли со склоненными к земле головами.
Над всеми царил торжественный и сладостный день, как в ту пору, когда впервые люди покидали свои шатры.
Старец покинул нас. Я проводил его до границ леса и там припал к нему долгим поцелуем. Серебристые пряди его бороды запутались в моей рыжей шерсти.
— Отец, — промолвил я ему, — позволь мне хоть уповать, что ты еще вернешься к нам.
Сердце мое сжималось от рыданий. Он насупил брови.
— Река вспять не течет, мой друг. И я сам — моя судьба. Она не идет за мной.
Я глядел, как он уходил к небосклону, и дважды обернулся ко мне. Первый раз он сказал мне:
— Когда ты будешь в горести или сомнении о чем-нибудь, — иди прямо, повернись к деревьям и призови Бога. Он явится к тебе.
Он сделал мне рукою знак и продолжал идти вперед, опираясь на свой посох.
Скользили дремлющие, безмолвные, словно безжизненные лучи света. Среди нежно голубых сумерек вечера, среди шелковистых и трепещущих серебром сияний от развесистого бука, близ дома, пала багряная полоса света. Другие буки кругом озарялись, словно бесплотные, прозрачными воздушными снопами лучей. А развесистый древний бук, обремененный тяжестью веков, напоминал нам старца с его озаренным вечностью взором. Вскоре высокие своды дубового леса покрылись ржавчиной пурпура. Лесные опушки вдоль дорожек превратились в кровавые озерца. Над лиловым пуховым ложем лужаек затрепетала сетка из гибких и хрупких веток.
Чары сияния вызывали в нас непонятное наслаждение. Лучи трепетали в судорожных изгибах. Словно жили они жизнью плоти в блеске смертного мгновения. Мягкие шелковые ткани сбегали, как густые масляные краски, вдоль стволов деревьев. Под ними мох излучал зеленое сиянье тленья. Словно золотые и сапфирные павлины, подобные призракам, летали в просеках. Ева в этот полный волненья час жила легкой, трепещущей жизнью. Она была полна волненья гибкой ясени, тайны дремлющего в чаще леса света, жгучей и беспокойной грации лани.
И я не узнавал жестокой Евы минувшей осени, глядя в ее притягательные, чарующие глаза, которые то угасали, то вновь оживали. В ту пору, охваченные радостной яростью, мы кидались на добычу. Как неистовые виноградари давили ногами алые гроздья.
— Ева! Ева! Видишь! Дикие крики жизни вырывались в ту пору из наших грудей, и ты еще не чувствовала в своей утробе биения Ели.
Она носила теперь ребенка на руках, как свою душу, и ступала со мною спокойно небольшими шажками по свежему ковру травы и пышной мозаике леса.
Порой она оставалась на время в лесу среди ночи деревьев, как крохотная, робкая и желанная тень, и вдруг выходила на солнце, полная ликующей жизни со своими жгучими волосами.
Я сравнивал ее с прекрасной осенью, которая скрывается за поворотом дороги и снова возвращается с юным смеющимся ликом по тропам лета.
Мы впивали очарование дней, как спелый, только что сорванный плод, как последнюю каплю напитка со дна бокала.
Сумрачное сиянье разливалось пышным снопом лучей. Падало золото листьев, как мудрые высокие мысли. Мы не могли насмотреться на живую игру света. Свет звучал гулким шумом подобно прозрачным и ледяным ключам в ущельях. Капля за каплей просачивалось сиянье между ветвями и собиралось в маленькие светлые лужицы. Дивный золотой луч света разрастал на коре скользящую тень от сучьев и цветочных лепестков. Казалось, обливались кровью сердца буков, пронзенных острыми мечами солнца. Словно зеленая кровь последние соки заживляли раны, нанесенные гибкими стрелами.
— Ты, маленький Ели, старался, лежа на животе, поймать руками желтых ящериц, которыми были зигзагообразные полоски света, падавшие на мшистое подножье дубов.
Небеса уходили в необъятную высь и были трепетны и чисты, как кристаллы, и легки, как иней. Чем ближе подходил вечер, тем гуще покрывались они пепельными облаками, и сиянье их словно возносилось выше и становилось ярче. Мягко застилали они плетенье ветвей, смешивались, как шелковые ткани между светлыми и жгучими пятнами листвы. Проскальзывали лучи света. Как туники спадали они с деревьев и исчезали у края тени. Между узорами ветвей клики кукшей, сороки галок возвещали приближавшиеся сумерки и словно прободали тишину. И вдруг земля начинала безумно вспучиваться. Полуднее дыхание зноя, брызги искр раскаленной на наковальне головни озарили косыми лучами лес. Солнце погружалось, холодное и алое, в густой туман. Маленькие перламутровые и кудрявые облачка носились, играя, по небу, и, когда уплывали, над землею простиралась бледно-голубая твердь, подобно глади моря, пропадавшего во мраке ночи, и мигала одинокая звездочка.