Он доел последнюю крошку, извлёк из газеты всю возможную информацию, исчерпал все своё воображение, разглядывая фрески, дал про себя характеристику немногим обедающим, расплатился по счёту, выкурил три сигаретки, – и только тогда парочка поднялась. Он уже надел пальто и вышел на улицу, а они ещё не успели спуститься с лестницы. Удостоверясь, что поблизости стоят три свободных такси, он перенёс внимание на афишу ближайшего театра. Наконец швейцар подозвал одну из машин; мистер Чейн вышел на середину Стрэнда и сел в другую.
– Подождите, пока вон та машина не тронется, и следуйте за нею, скомандовал он шофёру. – Когда остановится, близко не подъезжайте.
Устроившись в автомобиле, он вынул часы и сделал заметку в записной книжке. Недавно он совершил довольно дорого стоившую ему ошибку, перепутав машины во время преследования, и теперь не отрывал глаз от такси, номер которого предусмотрительно записал. Театральный разъезд ещё не начался, движение было небольшое, и погоня протекала без всяких осложнений. Преследуемая машина остановилась на углу Мьюз. Мистер Чейн постучал в стекло к шофёру и откинулся назад. Он увидел, что парочка вылезла и молодой человек расплачивается. Затем они углубились в переулок. Мистер Чейн тоже расплатился и дошёл до угла. Они остановились у сине-зелёной двери и о чём-то поговорили. Потом леди Корвен вставила ключ в замок и отперла дверь; молодой человек оглянулся по сторонам и вошёл вслед за нею. Мистер Чейн испытал чувства не менее разнородные, чем составные части съеденного им рагу. С одной стороны, вот-вот произойдёт то, на что он надеялся и чего ждал. С другой, это означает для него бог весть сколько часов стояния на холоде. Он поднял воротник пальто и осмотрелся, выбирая подъезд поудобней. Какая жалость, что нельзя выждать, скажем, полчаса и просто войти в дом! Судьи теперь так придирчивы насчёт улик! Он переживал сейчас то же, что переживает охотник, когда видит, как лиса прячется в нору, а у него под рукой нет лопаты. Мистер Чейн постоял несколько минут под фонарём, перечитал свои записи и прибавил к ним ещё одну. Затем двинулся к облюбованному им подъезду и занял там позицию. Не пройдёт и получаса, как автомобили начнут возвращаться сюда от театров и придётся опять выбирать новое место, чтобы не привлечь к себе внимания. В окнах верхнего этажа дома N 2 горит свет, но само по себе это ещё не улика. Дело дрянь! Двенадцать шиллингов обратный билет до Беблок-хайт, десять шиллингов шесть пенсов номер в гостинице, семь шиллингов три пенса такси, три шиллинга шесть пенсов кино, шесть шиллингов обед (чай он в счёт не поставит) – итого тридцать девять шиллингов шесть пенсов – на круг два фунта! Мистер Чейн покачал головой, сунул в рот мятную лепёшку и переступил с ноги на ногу. Мозоль что-то начинает постреливать! Он попробовал думать о приятных вещах – о Бродстэрзе, косах дочурки, печёных устрицах, своей любимой кинозвезде в одном белье и о стаканчике подогретого виски с лимоном на ночь. Ничто не помогало, – он всё ждёт и ждёт, ноги у него болят, а уверенности, что удастся собрать достаточно веский материал, – никакой. Судьи теперь слишком привыкли к тому, что стороны приглашают друг друга "на чашку чая", и улики такого рода всегда кажутся им сомнительными. Он опять вытащил часы. Он стоит здесь уже с полчаса с лишком. А вот и первый автомобиль! Пора убираться с Мьюз. Он проследовал в дальний конец переулка, но не успел ещё повернуть обратно, как из дома, сгорбившись и засунув руки в карманы, вышел молодой человек и торопливо зашагал прочь. Мистер Чейн со вздохом облегчения сделал в записной книжке пометку: "М-р К, вышел в 11.40 вечера", – и направился к стоянке автобуса, идущего в Финчли.
Динни не была знатоком живописи, но в своё время усиленно посещала с Уилфридом все лондонские картинные галереи. В 1930 году она с огромным наслаждением побывала также на выставке итальянского искусства. Поэтому и в 1932-м она охотно приняла приглашение дяди Эдриена пойти с ним на выставку французских картин. Ровно в час дня 22 января, наскоро позавтракав на Пикадилли, они миновали входной турникет и задержались перед примитивами. Но так как, помимо Динни с Эдриеном, нашлось немало других охотников держаться подальше от толпы, они двигались так медленно, что только через час добрались до полотен Ватто.
– Смотри, Динни, – "Жиль", – сказал Эдриен, переступив с ноги на ногу. – Это, по-моему, лучшее из всего, что тут есть. Удивительно, до чего сильно может потрясти зрителя жанрист декоративной школы, когда он захвачен своим сюжетом или типом! Приглядись к этому Пьерро. Какое у него задумчивое, обречённое, непроницаемое лицо! Вот оно, воплощение актёра со всеми его личными переживаниями!
Динни не ответила.
– Почему мы молчим, юная особа?
– Сомневаюсь, что художник творит так уж сознательно. Не кажется ли вам, что Ватто просто хотел написать этот белый костюм, а всё остальное в картине – от самой модели? Конечно, у Пьерро удивительное выражение, но, возможно, оно было у него и в жизни. Такие лица встречаются.
Эдриен искоса посмотрел на лицо племянницы. О да, встречаются! Напишите её, когда она отдыхает, запечатлейте её в тот момент, когда она думает, что на неё не смотрят и ей не нужно держать себя в руках (или как там ещё говорится?), и вы увидите лицо, которое потрясёт вас отражённой на нём внутренней жизнью. Нет, искусство несовершенно. Если оно проливает свет на душу, раскрывает сущность, вам кажется, что оно не правдиво; если оно фиксирует грубую, пёструю, противоречивую видимость, вам кажется, что эту последнюю вообще не стоит воспроизводить. Намёки, мимолётные впечатления, световые эффекты – все эти потуги на правдоподобие ничего не раскрывают. И Эдриен неожиданно заметил:
– Великие книги и настоящие портреты так редки потому, что художники не умеют раскрыть сущность изображаемого, а если даже делают это, то впадают в преувеличения.
– Не знаю, дядя, можно ли отнести ваши слова к "Жилю". Это не портрет – это просто драматический момент плюс белый костюм.
– Допускаю. Но во всяком случае напиши я тебя, Динни, такой, какая ты есть на самом деле, все сказали бы, что портрет неправдоподобен.
– Весьма польщена!
– Большинство окружающих даже не может представить себе, какая ты.
– Простите за непочтительность, дядя, – а вы можете?
Эдриен покрутил свою козлиную бородку:
– Хочу надеяться, что могу.
– Ой, смотрите, «Помпадур» Буше!
Постояв минуты две перед картиной, Эдриен заговорил снова:
– Что ж, для человека, который предпочитал писать женщин нагими, он недурно изобразил её нар яды, а?
– Ментенон или Помпадур? Я всегда их путаю.
– Ментенон была синий чулок и вертела Людовиком XIV.
– Да, да, конечно. Дядя, теперь пойдём прямо к Мане.
– Почему?
– Я уже начала уставать.
Эдриен оглянулся по сторонам и сразу понял – почему. Перед «Жилем» стояла Клер с незнакомым ему молодым человеком. Эдриен взял Динни под руку, и они перешли в предпоследний зал.
– Хвалю за деликатность, – шепнул он перед "Мальчиком с мыльными пузырями". – Что такое этот молодой человек? Змея в траве, червяк в бутоне или…
– Просто очень милый мальчик.
– Как его зовут?
– Тони Крум.
– А, юный знакомец с парохода! Клер часто с ним встречается?
– Я не спрашивала, дядя. На год она застрахована от глупостей, – ответила Динни и, увидев, как приподнялась бровь Эдриена, добавила: – Она дала обещание тёте Эм.
– А через год?
– Не знаю. Она тоже не знает. До чего хороши вещи Мане!
Они неторопливо пересекли зал и вошли в последний.
– Подумать только, что в тысяча девятьсот десятом Гоген казался мне верхом эксцентричности! – удивился Эдриен. – Лишнее доказательство того, как все изменчиво. В тот день я приехал на выставку постимпрессионистов прямо из зала китайской живописи в Британском музее. Сезанн, Матисс, Гоген, Ван Гог были тогда последней новинкой, а теперь они почтенные классики. Гоген, конечно, великолепный колорист. А всё-таки я предпочитаю китайцев. Боюсь, что я неисправимо старомоден, Динни.
– Я понимаю, что все эти картины хороши, – вернее, почти все: но жить среди них я не могла бы.
– У французов много хорошего; ни в одной стране смена школ в живописи не происходила с такой чёткостью, как у них. Каждый этап – от примитивов до Клуэ, от Клуэ до Пуссена и Клода Лоррена, от них до Ватто и его учеников, а затем к Буше и Грёзу, к Энгру и Делакруа, к барбизонцам, к импрессионистам, к постимпрессионистам – отмечен какой-нибудь вершиной вроде Шардена, Леписье, Фрагонара, Мане, Дега, Моне, Сезанна, означает разрыв с предыдущей стадией и переход к последующей.
– А бывали раньше такие резкие скачки, как теперь?
– Нет, раньше не бывало ни таких резких скачков в мировоззрении вообще, ни такой безысходной путаницы во взглядах художников на их назначение.