— «И встречай царя Иисуса…»
За воротами что-то затарахтело — как будто колеса катились по мокрой земле — и утихло. Залаял на соседнем дворе Куцый, скрипнули ворота. Павел поднял голову и прислушался. Нет, все тихо. Окно словно черной пеленой завешено, ветер и дождь расшумелись еще больше.
Павел опять уткнулся в книгу.
— «Возлюби Марию…»
Он подумал с минуту.
— Ага! Этому Сиону, королю или богатому пану, Святое писание велит возлюбить Марию!..
Он стал читать дальше:
— «Ибо она — врата небесные».
Павел вздохнул:
— Эх, если бы после смерти войти в царствие небесное!..
Он поднял глаза от книги: теперь он ясно услышал, что в сенях скрипнула наружная дверь.
— Должно быть, Авдотья, — сказал он себе вполголоса, однако выпрямился, напрягся весь, как струна.
В сенях послышались шаги, но это была не Авдотья, — та ступала тяжело и громко стучала грубыми башмаками. Кто-то там вошел тихо, боязливо, крадучись, как мышь. Павел, сидя в той же напряженной позе, бессознательно мял пальцами пожелтевшую страницу и не сводил с двери широко раскрытых глаз. Тихие, робкие шаги затихли, а дверь не отворялась. Что-то за нею опять зашелестело, и Павлу казалось, что он слышит чье-то тяжелое, изо всех сил сдерживаемое дыхание. Брови его взлетели вверх, лицо дергалось от волнения. Он подошел к двери и порывисто распахнул ее:
— Кто там?
Из темноты у самой стены кто-то боязливым шепотом отозвался:
— Это я.
— Кто? — повторил Павел и весь подался вперед.
— Я… Франка.
Он перескочил через высокий порог, нащупал у стены руку в жестком, промокшем от дождя рукаве и, крепко схватив ее, втащил в комнату тщедушную женщину в темном пальто, с которого ручьями стекала вода, в толстом рваном платке, закрывавшем голову и почти все лицо. Когда тусклый свет горевшей на столе лампы упал на нее, женщина остановилась у двери молча, бессильно свесив руки. Павел отступил на шаг и, впиваясь в нее глазами, твердил таким голосом, как будто его мучила икота:
— Ты!.. Ты! Ты!
Между складками мокрого платка горели, как угли, большие, черные, впалые глаза. Узкие бескровные губы еще тише, еще боязливее прошептали:
— Я… Не сердись…
Но Павел даже не слышал, что она сказала.
— Вернулась!.. Я уже не надеялся… Сперва ждал, а потом и ждать перестал…
Он всплеснул руками и умолк, словно захлебнувшись, громко глотая слюну и подступавшие к горлу слезы.
Промокшая Франка, все еще неподвижно стоя у двери, уже погромче, но все так же робко и смиренно сказала:
— Если можно мне тут остаться, так останусь, а если нет, я сейчас уйду…
— Вот глупая! — Павел громко засмеялся. — Скорее, скорее раздевайся, а то долго ли захворать от такой сырости!
От волнения он заговорил на родном языке и, развязывая на Франке платок, почти сорвал его. Она — от холода или от чего другого — дрожала так, что у нее зуб на зуб не попадал. Тихо сказала, что пальто она не снимет, потому что дождь промочил его только сверху, а без него ей будет очень холодно. И, не говоря больше ни слова, села на топчан, на постель Павла, понурив голову и уронив руки на колени. Незаплетенные, растрепавшиеся волосы падали ей на лоб и плечи, из их черной и влажной рамки выглядывало изможденное, желтое, скорбное лицо, и от длинных полуопущенных ресниц ложилась тень на вздрагивавшие худые щеки. Павел, крепко сжав руки, стоял перед нею и жадно, не отрываясь, смотрел на нее.
— Вернулась-таки! Вырвалась опять из чертовых когтей… поняла, значит, где твое спасение… Ой, бедная ты моя, несчастная!
Он вдруг отвернулся и подошел к печи.
— Сейчас огонь разведу, супу тебе налью горячего… а то чай вскипячу… Отогреешься и в себя придешь…
Печь была около двери, и когда Павел направился к ней, Франка, следя за ним испуганным взглядом, задрожала и тихонько вскрикнула:
— Ой!
Павел с беспокойством оглянулся на нее.
— Ты что? Нездорова? Болит что-нибудь? Немало, видать, натерпелась да еще в такой холод сюда ехала… Погоди, сейчас огонь будет… — Он озабоченно провел рукой по лбу. — Эх, щепок нет… Чтоб их!.. В сенях оставил… Погоди минутку!
Он хотел открыть дверь, но Франка громче прежнего, в ужасе, вскрикнула:
— Ой, не ходи, Павелко… Не ходи туда!
Он встревоженно посмотрел на нее.
— А почему?
Франка не двинулась с места. Ее била лихорадка, и, ломая руки, она заговорила, как в бреду:
— Ой, что мне делать? Что делать? Если пойдешь туда, наступишь в потемках и задавишь, а если с лампой пойдешь… тогда увидишь и сразу меня прогонишь! Что мне, несчастной, делать? Что с ним будет? Ой, Иисусе! Пресвятая дева Мария! Смилуйтесь надо мной!
Держась за ручку двери, пораженный Павел спросил:
— О чем ты толкуешь? На кого я наступлю? Кто там в сенях?
Она закрыла лицо руками и, судорожно всхлипнув, выкрикнула одно только слово:
— Ребенок!
Павел окаменел. Несколько минут он стоял, как прикованный, поникнув головой. На лбу его прорезались две глубокие морщины. Потом он медленно подошел к столу, взял лампу и так же медленно вышел в сени. Он скоро вернулся, неся какой-то бесформенный сверток, укутанный в мокрые от дождя тряпки, и молча положил его на постель подле Франки. Она с выражением безумного страха в черных горящих глазах следила за всеми его движениями. Павел спросил вполголоса, не глядя на нее:
— Чего ж ты его сразу не внесла в хату, а бросила, как щенка, на пол в холодных сенях?
Судорожно сжимая руки, Франка ответила шепотом:
— Боялась…
Павел отошел к печи и стал разжигать огонь. Делал он это уже не так стремительно, без той откровенной и бурной радости, которой только что светилось его лицо. Сейчас наморщенный лоб и крепко сжатые губы придавали ему угрюмый, суровый вид.
Он поставил на огонь горшок с супом, потом заварил чай в маленьком чайнике и положил на стол хлеб и большой нож.
— Садись, поешь!
Это были первые слова за четверть часа, и, произнося их, он не глядел на Франку.
Она не шевельнулась, словно оцепенела. Из лежавшего на постели свертка раздался громкий жалобный зов:
— Мама! Мама!
Зов уже переходил в плач, а Франка все не двигалась и как будто ничего не видела и не слышала. Павел вдруг круто обернулся. Морщины на его лбу обозначились еще резче, в тихом голосе зазвучали гневные ноты:
— Почему ребенка не развернула? Может, хочешь, чтобы он задохся, а? Негодница!
Она вскочила, как ужаленная, и дрожащими руками долго развязывала платки. Наконец из них появилось и село на постели маленькое существо, худенькое, с босыми ножками, в ярко-красном платьице, таком рваном, что сквозь дыры на плечах и груди видно было желтое костлявое тельце. Светлые, как лен волосы, напоминали растрепанную кудель, блестящие черные глаза с жадностью устремились на лежавший на столе хлеб.
— Дай… дай! дай! — зазвенел на всю комнату тоненький плаксивый голосок, и две худенькие восковые ручонки протянулись к столу.
— Ну, чего стоишь, как столб? — тем же жестким тоном сказал Павел. — Неси его сюда и накорми. Слышишь?
Двигаясь как автомат, Франка послушно взяла ребенка на руки и понесла к столу. Ему было, вероятно, года полтора, не меньше, так как он уже говорил и называл предметы, но он был такой крохотный и легкий, что даже эта слабая, истощенная женщина подняла его на руки, как перышко. Она села с ним за стол и сунула ему в ручонки кусок хлеба, который он тотчас понес ко рту с жадностью голодного зверька. Павел поставил перед ней тарелку дымящегося супу.
— Ешь и его покорми, — сказал он и сел в стороне, у стены, где было темно.
Франка пыталась есть — и не могла. Кусок не шел ей в горло, глаза то и дело наполнялись слезами. Она дула на деревянную ложку, чтобы остудить суп, и кормила ребенка. В комнате стояла тишина, слышно было только чмоканье малыша, глотавшего суп, и тяжелое дыхание Павла. Лицо его было в тени, и трудно было сказать, смотрит ли он на Франку. Но немного погодя он спросил отрывисто и резко:
— Почему не ешь?
— Не хочется, — едва слышно ответила она.
Павел встал, повозился у печи и затем, поставив на стол перед Франкой стакан чаю, снова сел у стены. Ребенок, сытый и согревшийся, уже весело щебетал. Указав пальчиком на стакан, он закричал:
— Цай! Цай!
Потом, увидев несколько кусочков сахару, положенных Павлом у стакана, стал еще громче выражать свой восторг:
— Ай! Ай! Ся-хал! Ся-хал! Ай! Ай!
Целую минуту, а то и дольше, в безмолвной хате, против окошка, завешенного снаружи черной пеленой ночного мрака, тоненький детский голосок радостно повторял и повторял это слово, разделяя его на слоги. Это было похоже и на звон серебряного колокольчика, и на нежное воркование голубей. Франка, подув на чай, поднесла стакан к щебечущему ротику, но вдруг рука ее дрогнула, потому что в тени у стены низкий голос, уже не такой суровый, как прежде, спросил: