Иногда Франсиско и Мартин пели и музицировали, разыгрывали сегидильи, тираны, болеро — оба страстно любили народную музыку. Правда, они часто спорили о достоинствах отдельных музыкальных произведений, обычно Франсиско удавалось переубедить Мартина, и тогда он издевался над его отсталыми вкусами. Подтрунивал он и над приверженностью Мартина к тореадору Костильяресу: сам Гойя бредил Рамиро. Он насыпал песок на стол и рисовал обоих тореадоров; маленького крепыша Рамиро он награждал собственной львиной головой, а высокого дородного Костильяреса — огромным носом, и оба громко хохотали.
Но Франсиско вдруг замолкал, лицо его мрачнело.
— Вот я смеюсь, — говорил он, — и хвастаюсь, что пошел в гору. Да как еще пошел! Я pintor de camara и скоро буду президентом Академии; у меня самый лучший в Испании глаз, самая искусная рука, все мне завидуют, а тебе, Мартин, я скажу: все это фасад, а за ним — дерьмо.
Мартину были знакомы внезапные перемены в настроении друга и неожиданные вспышки.
— Франчо, Франчо, — пытался он его успокоить, — не греши, брось эти глупые речи!
Франсиско быстро взглядывал на пресвятую деву Аточскую, крестился, но затем продолжал:
— Да ведь это же правда, chico,[5] у каждой моей случайной удачи есть оборотная сторона, за каждой стоят злые силы и корчат мне рожи. Вот сейчас мне повезло — мой шурин, этот кисляй и педант, наконец убрался на тот свет, но Хосефа ходит как привидение, убивается и днем и ночью. Мне повезло — дон Мануэль подарил меня своей дружбой, могущественнее его нет никого в Испании, и сам он замечательный молодой человек, но в то же время он негодяй, и довольно опасный. А кроме того, у меня на душе кошки скребут, когда вспомню, почему он со мной подружился. Вот не могу я позабыть, чего от меня потребовали ради дона Гаспара, а ведь я эту ходячую добродетель не перевариваю. И никто мне за это спасибо не сказал. Пепа только насмешливо смотрит своими зелеными глазами и задирает нос, словно сама, без посторонней помощи, так высоко взлетела. Всем что-то от меня нужно, а меня никто не хочет понять.
И он в резких словах обрушился на бесцеремонность, с которой Мигель и Агустин наседают на него, чтоб он вмешался в дела короля и государства. Он придворный живописец, он принадлежит ко двору, и это хорошо; он сам так хочет, гордится этим. Своей живописью он оказывает стране больше услуг, чем все эти крикуны и политические реформаторы.
— Живописец должен писать, — сказал он сердито и решительно. Его мясистое лицо было мрачно. — Живописец должен писать — и кончено, баста! И о денежных моих делах мне тоже надо потолковать с кем-нибудь понимающим, — продолжал он.
Это был внезапный и тем более приятный поворот, хотя Мартин и ждал, что Франсиско захочет с ним посоветоваться. У него в Сарагосе был банк, и Франсиско считал его человеком деловым.
— Буду рад дать тебе добрый совет, — сказал он от всей души и прибавил в раздумье: — Насколько я понимаю, твои финансовые дела ни в коей мере не внушают опасений.
Но Гойя никак не хотел с этим согласиться.
— Я не ипохондрик, — возразил он, — и не люблю ныть. Цены деньгам я не знаю, просто они мне нужны. Здесь, в Мадриде, действительно выходит по пословице: «Бедняку только три пути не заказаны: в тюрьму, в больницу да на погост». Мне черт знает каких денег стоят платье и жулики слуги. Положение обязывает. А то мои гранды тут же прижмут меня с гонораром. Кроме того, я работаю, как мул, ну так должен же я что-нибудь от этого иметь. А здесь, на земле, за всякое удовольствие приходится платить. Не то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
— Твоя мастерская, — уверял он Гойю, — куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
— Все это прекрасно, милый мой носач, — сказал он, — но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», — с горечью процитировал он старую поговорку. — Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра — для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
Все это Мартин слышал уже много раз.
— Что зря болтать, Франчо, — добродушно сказал он. — Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, — предложил он.
— Вот увидишь, — предрекал Гойя, — у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
— Все равно, жалкие крохи, — заметил он.
— Что там ни говори, а не так уж это плохо, — утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. — Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, — прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… — Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, — закончил Сапатер.
На душе у Франсиско стало легче. Мартин умел внимательно слушать и давать разумные советы. Гойе хотелось поведать другу свое самое заветное, самое сокровенное — мечты о Каэтане. Но он не мог, не находил нужных слов. Так же точно, как он не знал, что такое краски, пока не нашел свой серый тон, не знал он и что такое страсть, пока не увидал герцогиню Альба тогда, на возвышении. Страсть — глупое слово, оно совсем не выражает того, чем он полон. В том-то и дело, что этого не скажешь словами, и нет такого человека, кто бы понял его несвязный лепет, даже милый Мартин не поймет.
К удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался.
Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям — Агустину и Мартину, а только небрежно заметил:
— Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», — вспомнилась ему старая поговорка.
Потом он остался один с Мартином.
— Желаю счастья и удачи, — сердечно поздравил его Мартин, — желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар!
— И владычица наша пресвятая дева Аточская, — поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился.
Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:
А теперь давай станцуем,
Да, станцуем мы фанданго.
Если деньги есть в кармане,
Так давай танцуй фанданго,
Хоть умеешь ты, хоть нет!
И они принялись отплясывать фанданго.