Много было такого в моей юности, в моих мечтаниях, в моих отношениях к миру, что и теперь я могу изобразить в произведении как принадлежащее человеку нового мира, молодому комсомольцу и рабочему. Мир стал моложе. Появились молодые люди. Я стал зрелее, окрепла мысль, но краски внутри остались те же. Так произошло чудо, о котором я мечтал, заглядывая в арку. Так ко мне вернулась молодость.
Это, конечно, торжественное, фигуральное выражение.
Дело гораздо проще. Дело в том, что люди, которые строили заводы, герои строительства, те, которые коллективизировали деревню, делали все то, что казалось мне непонятным и превращающим меня в нищего, эти люди - слава им! - всей своей удивительной и прошедшей мимо меня деятельностью создали государство, социалистическую страну, родину!
В этом государстве растет первое молодое поколение, растет советский молодой человек. Как художник я бросаюсь на него: "Кто ты, какие ты видишь краски, снятся ли тебе сны, о чем ты мечтаешь, как ты ощущаешь себя, как ты любишь, какие у тебя чувства, что ты отвергаешь и что признаешь, какой ты, что в тебе преобладает - чувство или рассудок, умеешь ли ты плакать, нежен ли ты, все ли ты понял из того, что пугало меня, чего я не понимал, чего я боялся, какой ты, молодой человек социалистического общества?" Я не могу писать, не найдя между собой и тобой аналогии.
Я хочу создать тип молодого человека, наделив его лучшим из того, что было в моей молодости.
Я считаю, что историческая задача для писателя - создать книги, которые вызывали бы в нашей молодежи чувство подражания, чувство необходимости быть лучше. Нужно выбрать все лучшее в себе, чтобы создать комплекс человека, который был бы образцом. Писатель должен быть воспитателем и учителем.
Я лично поставил себе задачей писать о молодых. Я буду писать пьесы и повести, где действующие лица будут решать задачи морального характера. Где-то живет во мне убеждение, что коммунизм есть не только экономическая, но и нравственная система, и первыми воплотителями этой стороны коммунизма будут молодые люди и молодые девушки.
Все свое ощущение красоты, изящества, благородства, все свое видение мира - от видения одуванчика, руки, перин, прыжка, до самых сложных психологических концепций - я постараюсь воплотить в этих вещах в том смысле, чтобы доказать, что новое социалистическое отношение к миру есть в чистейшем смысле человеческое отношение. Таково возвращение молодости. Я не стал нищим. Богатство, которым я обладал, осталось; богатство, выражающееся в знании, что мир с его травами, зорями, красками прекрасен, и что делала его плохим власть денег, власть человека над человеком. Этот мир при власти денег был фантастическим и превратным. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым.
Шувалов ожидал Лелю в парке. Был жаркий полдень. На камне появилась ящерица. Шувалов подумал; на этом камне ящерица беззащитна, ее можно сразу обнаружить. "Мимикрия", - подумал он. Мысль о мимикрии привела воспоминание о хамелеоне.
- Здравствуйте, - сказал Шувалов. - Не хватало только хамелеона.
Ящерица бежала.
Шувалов поднялся в сердцах со скамейки и быстро пошел по дорожке. Его охватила досада, возникло желание воспротивиться чему-то. Он остановился и сказал довольно громко:
- Да ну его к чорту! Зачем мне думать о мимикрии и хамелеоне? Эти мысли мне совершенно не нужны.
Он вышел на полянку и присел на пенек. Летали насекомые. Вздрагивали стебли. Архитектура. летания птиц, мух, жуков была призрачна, но можно было уловить кое-какой пунктир, очерк арок, мостов башен, террас - некий быстро перемещающийся и ежесекундно деформирующийся город. "Мною начинают распоряжаться, - подумал Шувалов. - Сфера моего внимания засоряется. Я становлюсь эклектиком. Кто распоряжается мною? Я начинаю видеть то, чего нет",
Леля не шла. Его пребывание в саду затянулось. Он прогуливался. Ему пришлось убедиться в существовании многих пород насекомых. По стеблю ползла букашка, он снял ее и посадил на ладонь. Внезапно ярко сверкнуло ее брюшко. Он рассердился.
- К чорту! Еще полчаса - и я стану натуралистом.
Стебли были разнообразны, листья, стволы; он видел травинки, суставчатые, как бамбук; его поразила многоцветность того, что называют травяным покровом; многоцветность самой почвы оказалась для него совершенно неожиданной.
- Я не хочу быть натуралистом! - взмолился он. Мне не нужны эти случайные наблюдения.
Но Леля не шла. Он уже сделал кое-какие статистические выводы, произвел уже кое-какую классификацию. Он уже мог утверждать, что в этом парке преобладают деревья с широкими стволами и листьями, имеющими трефовую форму. Он узнавал звучание насекомых. Внимание его, помимо его желания, наполнилось совершенно неинтересным для него содержанием.
А Леля не шла. Он тосковал и досадовал. Вместо Лели пришел неизвестный гражданин в черной шляпе. Гражданин сел рядом с Шуваловым на зеленую скамью. Гражданин сидел несколько понурившись, положив на каждое колено по белой руке. Он был молод и тих. Оказалось впоследствии, что молодой человек страдает дальтонизмом. Они разговорились.
- Я вам завидую, - сказал молодой человек. - Говорят, что листья зеленые. Я никогда не видел зеленых листьев. Мне приходится есть синие груши.
- Синий цвет несъедобный, - сказал Шувалов. - - Меня бы стошнило от синей груши.
- Я ем синие груши, - печально повторил дальтоник.
Шувалов вздрогнул.
- Скажите, - спросил он, - не замечали ли вы, что когда вокруг вас летают птицы, то получается город, воображаемые линии…
- Не замечал, - ответил дальтоник.
- Значит, весь мир воспринимается вами правильно?
- Весь мир, кроме некоторых цветовых деталей - Дальтоник повернул к Шувалову бледное лицо.
- Вы влюблены? - спросил он.
- Влюблен, - честно ответил Шувалов.
- Только некоторая путаница в цветах, а в остальном - все естественно! - весело сказал дальтоник. При этом он сделал покровительственный по отношению к собеседнику жест.
- Однако, синие груши - это не пустяк, - ухмыльнулся Шувалов.
Вдали появилась Леля. Шувалов подпрыгнул. Дальтоник встал и, приподняв черную шляпу, стал удаляться.
- Вы не скрипач? - спросил вдогонку Шувалов
- Вы видите то, чего нет,- ответил молодой человек.
Шувалов запальчиво крикнул:
- Вы похожи на скрипача.
Дальтоник, продолжая удаляться, проговорил что-то, и Шувалову послышалось:
- Вы на опасном пути…
Леля быстро шла. Он поднялся навстречу, сделал несколько шагов. Покачивались ветви с трефовыми листьями. Шувалов стоял посреди дорожки. Ветви шумели. Она шла, встречаемая овацией листвы. Дальтоник, забиравший вправо, подумал: а ведь погода-то ветрена,- и посмотрел вверх, на листву. Листва вела себя, как всякая листва, взволнованная ветром. Дальтоник увидел качающиеся синие кроны. Шувалов увидел зеленые кроны. Но Шувалов сделал неестественный вывод. Он подумал: деревья встречают Лелю овацией. Дальтоник ошибался, но Шувалов ошибался еще грубее.
- Я вижу то, чего нет,- повторил Шувалов.
Леля подошла. В руке она держала кулек с абрикосами. Другую руку она протянула ему. Мир стремительно изменился.
- Отчего ты морщишься? - спросила она.
- Я, кажется, в очках.
Леля достала из кулька абрикос, разорвала маленькие его ягодицы и выбросила косточку. Косточка упала в траву. Он испуганно оглянулся. Он оглянулся и увидел: на месте падения косточки возникло дерево, тонкое, сияющее деревцо, чудесный зонт. Тогда Шувалов валов сказал Леле:
- Происходит какая-то ерунда. Я начинаю мыслить образами. Для меня перестают существовать законы. Через нить лет на этом месте вырастет абрикосовое дерево. Вполне возможно. Это будет в полном согласии с наукой. Но я, наперекор всем естествам, увидел это дерево на пять лет раньше. Ерунда. Я становлюсь идеалистом.
- Это от любви, - сказала она, истекая абрикосовым соком. Она сидела на подушках, ожидая его. Кровать была вдвинута в угол. Золотились на обоях венчики. Он подошел, она обняла его. Она была так молода и так легка, что, раздетая, в сорочке, казалась противоестественно оголенной. Первое объятие было бурным. Детский медальон вспорхнул с ее груди и застрял в волосах, как золотая миндалина. Шувалов опускался над ее лицом - медленно, как лицо умирающей, уходившим в подушку.
Горела лампа.
- Я потушу, - сказала Леля.
Шувалов лежал под стеной. Угол надвинулся. Шувалов водил пальцем по узору обоев. Он понял: та часть общего узора обоев, тот участок стены, под которым он засыпает, имеет двойное существование: одно обычное, дневное, ничем не замечательное - простые венчики; другое - ночное, воспринимаемое за пять минут до погружения в сон. Внезапно подступив вплотную, части узоров увеличились, детализировались и изменились. На грани засыпания, близкий к детским ощущениям, он не протестовал против превращения знакомых и законных форм, тем более, что превращение это было умилительно: вместо завитков и колец, он увидел козу, повара…