XXIII. Как при луне
Наступила ночь, и я вошел в свою комнату, боясь оставаться во мраке, не видя больше ни неба, ни полей, ни сияющего на солнце моря. Но, открыв дверь, я увидел, что комната словно озарена заходящим солнцем. Я видел из окна дом, поля, небо и море, или, вернее, мне казалось, что я «вновь вижу их во сне»; нежная луна скорее напоминала мне о них, чем показывала, проливая на их силуэт бледное сияние, которое не рассеивало мрака, сгустившегося, словно забвение над их контуром. И я несколько часов простоял у окна, глядя во двор на немое, смутное, чарующее и побледневшее воспоминание тех вещей, что днем доставляли мне радость или страдание своими криками, своими голосами, своим жужжанием.
Боюсь я, любовь угасла на солнце забвения; но успокоенное, несколько бледное, такое близкое и тем не менее такое далекое и призрачное, точно в лунном свете, мое минувшее счастье смотрит на меня и безмолвствует. Молчание трогает меня, а отдаленности залеченного горя опьяняют меня грустью и поэзией. И я не в силах отвести глаз от этого лунного сияния в моей душе.
Нам нечего его бояться и есть чему у него поучиться — у могучего и миролюбивого племени деревьев, которое неустанно вырабатывает успокаивающие бальзамы. Среди племени этого мы проводим столько свежих безмолвных часов. В эту знойную вторую половину дня, когда свет — именно потому, что он слишком сильный — ускользает от нашего глаза, сойдем в одну из этих ложбин Нормандии, откуда легко поднимаются высокие и густые буки, кроны которых, словно тонкая, но упорная береговая линия, отстраняют этот океан света, удерживая лишь несколько капель его, мелодично звенящих в черной тишине леса. Нам неведома радость простираться над миром, словно на берегу моря, в равнине и в горах, но мы знаем счастье отрешенности от мира. И ограниченный со всех сторон стволами, которых не вырвешь с корнем, наш разум устремляется ввысь наподобие деревьев. Лежа на спине и запрокинув голову, мы можем из лона глубокого покоя следить за радостной подвижностью нашего ума, который подымается, не шелохнув ни одним листом к самым высоким ветвям, и опускается на краю тихого неба рядом с поющей птицей. У подножья деревьев застыли лужи солнечного света, и ветви время от времени задумчиво окунают в них и золотят свои концы. Все остальное замерло в истоме, молчит, погруженное в темное счастье. Устремленные ввысь деревья, всем своим странным для нас видом приглашают нас сочувствовать древней, вечно юной жизни, столь отличной от нашей.
Легкий ветер на одно мгновение нарушает их сверкающую и темную неподвижность, и деревья слабо дрожат; свет колеблется на их вершинах, тени сдвигаются у подножья.
Пти-Абевиль (Дьепп). Август 1895
Особенно любил я останавливаться под огромными каштанами, когда осень уже их позолотила. Сколько часов провел я в этих таинственных и зеленоватых гротах, глядя на журчащие у меня над головой каскады бледного золота, распространяющие прохладу и сумрак. Я завидовал малиновкам и белкам, ибо они жили в этих хрупких и глубоких зеленых павильонах, среди ветвей этих древних висячих садов, которые каждой весной уже в течение двухсот лет покрываются белыми и душистыми цветами. Чуть изогнутые ветви благородно склонялись к земле, словно вторые деревья, выросшие из ствола вершиной вниз. Бледная окраска немногих оставшихся листьев оттеняла обнаженные ветви, казавшиеся от этого особенно могучими и черными. И все они, сходясь к стволу, напоминали великолепный гребень, поддерживающий рассыпавшиеся нежные белокурые волосы.
Ревейон. Октябрь 1895
Море всегда будет приковывать к себе тех, у кого отвращение к жизни и влечение к тайне зародились раньше, чем пришло первое горе; влечение к морю — некое предчувствие того, что реальность бессильна горю помочь. Тех, кто нуждается в отдыхе, не испытав еще усталости, море утешит. Оно не носит на себе, как земля, следов человеческого труда и человеческой жизни. Ничто не держится на нем, все, что ни приходит, проходит скользя, а тот след, что оставляют за собой проплывающие суда, как быстро он сглаживается! В этом — великая чистота моря, какой не знает земля. И эта девственная вода нежнее затвердевшей земли, которую можно вырезать только лопатой. Ребенок, ступая по воде, оставляет в ней глубокий, ясно звучащий след; потом след стирается, и море вновь становится спокойным, как в первые дни существования мира. Тот, кто устал от земных путей, или тот, кто, еще их не испытав, уже угадывает, как жестоки они, трудны и вульгарны, — пленится бледными морскими дорогами, более опасными и более нежными, неверными и пустынными. Все в них таинственней, вплоть до тех громадных теней, что изредка проплывают по обнаженным полям моря, где нет ни домов, ни деревьев и где эти тени отбрасываются тучами — небесными деревушками, не имеющими определенных контуров.
Море не отделено, как земля, от неба; оно гармонирует с красками неба, оно отвечает на самые нежные из его оттенков. Оно сияет на солнце, и кажется, что каждый вечер умирает вместе с ним. А когда солнце исчезает — море продолжает сожалеть о нем, хранит частицу светлого о нем воспоминания перед лицом однотонно-темной земли. В этот момент на нем такие меланхолические и нежные отсветы, что сердце замирает, когда на него смотришь. Когда наступает почти полная ночь и небо над почерневшей землей совсем темнеет, море продолжает слабо и непостижимо мерцать. Благодаря какой сверкающей тайне, зарытой в его волнах?
Оно освежает наше воображение, не будит мыслей о человеческой жизни, но оно радует нашу душу, потому что оно так же, как и душа, — бесконечное и бессильное устремление, порыв, каждый раз прерываемый падением — вечная и нежная жалоба. Оно чарует нас, как музыка, и ничего не говорит нам о людях, но подражает вибрациям нашей души. Наше сердце, устремляясь вперед вместе с волнами, падая вместе с ними, забывает при этом о своих собственных падениях и находит утешение в интимной гармонии между собственной грустью и грустью моря, — в гармонии, где его судьба сливается с судьбой вещей.
Сентябрь 1892
Слова, смысл которых я позабыл. Быть может, будет лучше, если все, что близко мне с давних пор, напомнит о нем. Нужно вернуться в Нормандию и просто пойти к морю. Нет, лучше я пойду лесными тропинками, откуда время от времени видишь море и где в дыхании ветра чувствуется запах соли, смешанный с запахом влажных листьев и молока. Вопросов я задавать не буду. И ветер, и запах соли, и влажные листья великодушны к ребенку, которого знают со дня рождения; они сами вновь обучат его тому, что он забыл. Я буду идти по тропинке, обсаженной боярышником, — по тропинке, когда-то хорошо мне знакомой, я буду идти охваченный нежностью, опасаясь, что в порыве живой изгороди вдруг увижу незримую и пребывающую здесь подругу, безумную, вечно стонущую, престарелую печальную королеву — море. Вдруг увижу ее. Это случится в один из тех дремлющих под ослепительным солнцем дней, когда оно отражает бледно-синее небо. Паруса, белые как бабочки, будут держаться на неподвижной воде, словно в истоме от жары. А быть может, море будет бурным, желтым на солнце, как безмерное поле жидкой грязи, взрытое холмами, которые на таком далеком расстоянии будут казаться неподвижными, увенчанными сверкающим снегом.
В порту, узком и длинном, как водяное шоссе, замкнутом между невысокими набережными, сверкающими вечерними огнями, прохожие останавливались, чтобы посмотреть, словно на приехавших знатных иностранцев, на собравшиеся в нем суда. Безразличные к любопытству толпы, они хранили в сырой гостинице, где остановились на одну ночь, свою скрытую силу. Прочность форштевня говорила о предстоящих им странствиях столь же, сколь и повреждения его — о трудностях, уже испытанных на этих скользких дорогах, древних как мир и новых, как тот след, что их бороздит. Хрупкие и устойчивые, они с грустной гордостью смотрели в сторону океана, над которым они властвуют и в котором словно потеряны. Изумительная и мудрая сложность их снастей отражалась в воде, как точный и предусмотрительный ум, который погружается в неверную судьбу, что рано или поздно сломит его. Они так недавно ушли от жизни страшной и прекрасной, в которой завтра опять погрузятся, парусина была еще помята от ветра, вздувавшего их, их бушприт косо наклонился над водой, как наклонялось еще вчера все судно, и весь их корпус, от носа до кормы, еще хранил, казалось, таинственную и гибкую грацию струи, оставленной ими за собой.
«Дай нам радость, просим мы этого или не просим, и отврати от нас страдания хотя бы мы их у тебя и просили». — Эта молитва мне кажется прекрасной и надежной. Если ты находишь, что нужно что-то в ней изменить, скажи прямо.