О старой Насте уж нечего и говорить: не смогла она не только что порядок давать, да и с места не вставала: все сидела подле покойницы и уже не плакала, потому что и слез не стало, а только вздыхала и ни полслова не могла, оплакивая, приговаривать[149].
Послушав псалтырь, что дьячок читал, Наум сел подле своей старухи, да и говорит:
– Что, старуха? Управились мы с тобой? Собирались свадьбу играть, как вот похороны! Ох-ох-ох!
– Это нам за грехи наши Бог наказание послал! – сказала ему Настя.
– За грехи, – сказал, подумавши, Наум, – есть ли такое наказание, чтоб нам можно бы удовлетворить за наши грехи?.. Что день, что час, мы тяжко согрешаем пред Господом нашим; так чего же мы достойны?.. Как бы отец наш небесный поступал с нами не по милосердию, а по правде своей святой, так мы бы и давно недостойны и на свет смотреть. Меры нет милосердию.
– Зачем он взял от нас одну нашу радость?.. Что мы теперь будем?
– Зачем? Глупая, глупая! Зачем взял? Чтоб дитя доброе, за доброту и ему милое, поживши в этом злом свете, да видевши других, не пошло вслед за теми, кои не по его воле поступают: чтоб не стала и она такою, каких он не любит. А за худое и злое дитя Бог карает отца и мать; так мы и были бы за нее в ответе. А теперь, если наше дитя было доброе, зато и нам что-нибудь Бог из грехов простит.
– На кого же мы теперь остаемся? И кто нас в старости да в немощах присмотрит? – еще-таки спросила Настя.
– И я тоже думал с первого часа, – говорит Наум, – а после, по моей молитве, Бог такую мне мысль послал: не было у нас дитяти, сами по себе жили, будем и без нее. Ты скажешь: тогда были молоды да здоровы, а теперь старые, не сможем работать на себя… Настя, Настя! И в молодые лета не сами по себе мы и жили, и работали, и пропитались – Бог нам помогал; он же нам и теперь не даст погибнуть. Поживем еще, потерпим еще за грехи на сем свете; по его воле придет и наша година. Ты мне закроешь глаза, а тебя тогда, круглую сироту, в беде еще и лучше не оставит тот, который и малейшую мушечку призирает, да и соберет нас вместе, и наша Маруся нас там встретит. Когда же нибудь настанет этот час; не сто лет будем тут бедствовать… Да хоть бы и сто лет, хоть бы и больше, и хотя бы еще горшую беду нам Бог послал – если еще горше этой! – так может ли все то сравняться против того, что нам будет у Господа милосердого и где теперь наша Маруся? Полно же, полно, не плачь, да давай порядок. Живое думает, так и мы: надо все приготовить, как прилично и как только можем мы устроить и за душу, и за славу нашей Маруси.
Стало к вечеру. Под навесом знакомый маляр красит гроб, да что за славный гроб! Дубовые доски, да толстые, да сухие, словно железо, да и сделано чисто, как столярной работы, потому что и мастера, что его делали, жалея об Марусе и любя Наума, делали его со всем усердием; а как еще маляр вычернил его, да на крыше намалевал крест святой, да кругом написал слова всякими красками, в головах ангела Божьего, а в ногах изображение смерти, с костьми, да так живо, что как настоящая смерть, так такой гроб! Хоть бы и всякому доброму человеку привел Бог такой иметь. В хате и в комнате женщины приготовляли: то муку сеяли, то тесто месили, то лапшу крошили, то птицу резали; а народ то подле мертвой, то подле открытого окна, что над нею, смотрел; а старики от горя так уже изнемоглися, что даже слегли… Как вдруг крик! Кто-то крепко застонал, даже закричал… Народ за окном тоже крикнул: «Василь, Василь!» – и расступился. Наум, услышавши это, вскочил… Глянул в окно… Лежит бедный Василь подле окна, точно мертвый совсем…
В то время, как звонили по душе Марусиной, ехал мимо церкви сердечный Василь и как можно поспешал к хозяину с радостью, потому что все сделал, как только лучше можно было, и вез ему великие барыши. Как едет – и слышит, что звонят: вздрогнул крепко, как будто ему кто снегу за спину насыпал, в животе стало холодно, и на душе такая скорбь пала, что и сам не знал, что он такое стал. Перекрестился и сказал:
– Дай Бог Царство Небесное, вечный покой умершему! – а сам погнал лошадей, чтоб скорее отдать отчет хозяину, да и к Марусе, и чтобы уже с нею не разлучаться до самой свадьбы.
Так вот какую свадьбу нашел Василь! А как увидел свою Марусю, вместо того, чтобы сидеть на посаде, лежащую на лавке под церковным сукном; хоть и убрана, и украшена, да не к венцу с ним, а в могилу от него идти! Как такую ее увидел, вскричал жалобно, застонал, побледнел, как смерть, да тут же и упал как неживой!..
Насилу и на великую силу спасли его. Уж и водою обливали и трясли… Так вот он глянул, обвел кругом глазами, да и сказал тихо:
– Маруся!.. Где моя Маруся?..
– И уже, мой сын, Маруся ни твоя, ни наша – Божия! – стал ему Наум говорить. – Оставила нас! Василь сидит, как окаменелый, и не видит, и не слышит ничего. Вот Наум подумал, видит, что его надобно разжалобить, чтоб только он заплакал, то ему и легче будет; вот и стал к нему говорить… Да как уже жалобно говорил, что я подумать так нельзя, как он ему все рассказывал! Как его Маруся любила, как грустила за ним, как заболела и, умирая, что поручила ему сказать… Василь, слушавши, как заплачет… зарыдает! Как бросится к ней… Припал, целовал ей руки… и не выговорит ничего, только:
– Маруся!.. Моя Марусенька!..
То оставит ее, плачет, то убивается да опять к ней… А народ таки весь… да что то, и малые дети, так и рыдают, глядя на него и на стариков, что и его оплакивают, как мертвого.
Вот так все было до вечера. Народ помаленьку разошелся, и уже ночью Наум, изнемогши совсем, немного вздремал. Пробудился, смотрит, что Василь и не думает отойти от умершей, стоит подле нее на коленях, да знай руки ее целует, да что-то приговаривает с горючими слезами. Вот Наум ему и говорит:
– Отдохни, сын, хоть немного! Завтра тебе тяжкий день будет; соберися с силою. Видишь, я и – уж мне больше ее жаль – да я таки немного вздремнул, чтобы хоть мало голове легче было.
– Вам ее больше жаль? – говорит Василь. – Да как это можно и подумать? Я ее любил во сто раз больше, нежели вы.
– Уж этого не можно рассудить: ты говоришь, что ты больше, а я знаю, что я ей отец, стар человек, и уж у меня дочери не будет; а ты себе, как захочешь, невесту и завтра сыщешь…
– Отец, отец! – жалобно сказал Василь. – И вам не грех так говорить!.. И в какую пору, и в каком месте! – После посмотрел на него грозно из-под бровей, да и стал, как будто не в своем уме, сам с собою разговаривать:
– Их правда… Скоро, скоро посватаюсь… да и женюсь… Соберетесь на свадьбу… Да не зовите попа… а может… нужды нет…
Слушая такие его речи, Наум крепко испугался, подумав, нет ли у него намерения, чтоб – сохрани Бог! – самому себе смерть причинить; стал его развлекать и рассказывать, какой это смертельный грех, чтобы против Божией воли искать смерти, и что такая душа не прощена от Бога в веки вечные. Потом стал его научать, чтобы молился Богу и чтоб положился на милость его… И много кое-чего ему доброго говорил, потому что был очень умный, хоть и читать не учился, а в беседе частенько и священник не знал, что против него говорить; а дьячок так и в речь с ним не смел вступать.
Василь на все его речи стоял молча: то усмехнется, то насупится, то забормочет:
– Молиться? Молитесь вы?
А сам, видно, свое думал. Наум же, говоривши ему долго, подумал:
«Что ему теперь толковать? Он и себя не помнит. Пускай на свободе примусь за него и растолкую, чтобы иногда не погубил души своей».
Как только немного обутрело[150], тотчас собралися нужные люди во двор Наума, среди двора разложили огонь, женщины стали заниматься своим: приготовили котлы и горшки и варят в них борщи, лапшу, квасок, жареное мясо режут кусками; а там кутью в миски накладывают; да сытою[151] разводят; горелку в бутылки разливают, чтоб потчивать; ложки перемывают, миски готовят; мужчины доски кладут, где сидеть и на которых обедать, и все готовят, как должно, чтоб и людям пообедать, и нищих накормить.
Стал день. Заблаговестили в большой колокол поважно, обыкновенно, как на сбор. Господи! Как повалил народ, так видимо-невидимо! Что из своего села, а то из города поприходили и понаехали; да были-таки и господа, чтобы видеть, как по старинному обряду, что уже теперь редко и употребляется, будут хоронить девку.
Как перестали звонить, вот от церкви несут святой крест и хоругви, за ними носилки, а там идут три священника и четвертый диакон, да все в черных ризах; а дьячков так десятка два. За народом же насилу протолпились к хате.
Наум, видевши, что все уже готово, стал отбирать людей; кого дружком, кого в поддружие, кого в старосты, женщин в свашки, и все по двое; девчонку взял в светилки[152], двенадцать парубков в бояре[153], а жениха не нужно было выбирать, потому что Василь, настоящий ее жених, был налицо.
Вот как отобрал всех, то и стал им кланяться и просит:
– Люди добрые, соседи любезные! Панове старики, жиночки пан матки, и вы, парубочество честное, и ты, девочка молоденькая! Не откажитесь послушать меня, старого, отца несчастного (а сам так и рыдает). Не привел меня Бог – воля его святая! – дочь замуж отдать, и с вами, приятелями, хлеб-соль разделить и повеселиться, а сподобил меня, грешного, отдать ему единственную дочь, чистую и непорочную, как голубя белого. Собираюсь теперь похоронить ее девство, как велит закон и как слава ее заслужила. Потрудитесь за нею пойти в почете, проводите ее девство на вечную жизнь, не в новую хату и не до милого мужа, а в темный гроб и в сырую землю! Утешьте меня своим послушанием, и меня, старика, отца скорбящего, что свою утробу… – да хотел поклониться, да и упал на землю, и горько, горько зарыдал, а за ним и весь народ плачет.