— Слава Иисусу!
— Во веки… Матеуш, ты?!
— Я, Ягусь, я самый.
Он так крепко стиснул ее руки, так горячо посмотрел ей в глаза, что девушка вспыхнула и с беспокойством оглянулась на дверь.
— Целых полгода бродил по свету… — прошептала она в замешательстве.
— Да, целых полгода и двадцать три дня… Я не раз их считал. — Матеуш все еще не выпускал ее рук.
— Дай-ка я огонь зажгу, — сказала Ягна для того, чтобы он отпустил ее. Да к тому же в избе уже порядком стемнело.
— Что ж ты меня не приветишь, Ягусь? — попросил он тихо и хотел ее обнять, но она торопливо вывернулась и пошла к печи зажечь огонь. Она боялась, как бы мать или кто другой не застали их в потемках. Матеуш перехватил ее по дороге, обнял и, крепко прижав к себе, стал бешено целовать.
Она забилась, как птица, в его объятиях, но в ее ли силах было вырваться от этого изголодавшегося молодца, он сжимал ее так, что ребра трещали, целовал так, что она совсем ослабела, в глазах темнело и она, задыхаясь, едва могла простонать:
— Пусти!.. Матеуш… Мать!..
— Еще чуточку, Ягусь, еще раз, не то ошалею! — и целовал все неистовее, так что Ягуся совсем разомлела и поникла у него на руках — казалось, прольется она из этих рук, как вода. Но он, услышав шаги в сенях, отпустил ее, сам зажег лампочку над лежанкой и стал свертывать папиросу, горящими глазами поглядывая на Ягну. А Ягна все еще не могла прийти в себя, плотно прижималась к стене и тяжело дышала.
Вошел Енджик, принялся раздувать огонь на очаге, потом поставил на него горшки с водой и все время вертелся в избе, так что Ягна и Матеуш уже не могли разговаривать свободно и только обменивались жадными взглядами, словно съесть друг друга хотели.
Скоро пришла и Доминикова. Видно было, что она не в духе, так как уже в сенях накричала на Шимека, а увидев Матеуша, грозно смерила его глазами, не ответила на поклон и ушла в спальню переодеться.
— Уйди, Матеуш, мать браниться будет! — тихо попросила Ягна.
— А ты выйдешь ко мне, Ягусь?
— Что, воротился уже? — спросила старуха, словно сейчас только его заметив.
— Вернулся, мать, — ответил Матеуш мягко и хотел поцеловать у нее руку.
— Сука тебе матерью была, а не я! — огрызнулась она, сердито вырывая руку. — Зачем пожаловал? Сказано тебе было, что нечего тебе у нас делать, не ко двору ты здесь.
— Я к Ягусе пришел, не к вам, — резко крикнул Матеуш, тоже начиная злиться.
— К Ягусе ты и подходить не смей, слышишь? Не хочу, чтобы из-за тебя ее по всей деревне ославили, как последнюю! И на глаза мне больше не попадайся! — завопила Доминикова.
— Раскричалась, как ворона, — вся деревня услышит!
— Пусть слышат, пусть сбегутся все, пусть знают, что прицепился ты к Ягне, как репей к собачьему хвосту, и ухватом не отгонишь!
— Не будь ты баба, пересчитал бы я тебе ребра за такие слова!
— Попробуй, разбойник, попробуй, пес ты этакий! — Доминикова схватила железную кочергу.
Но пустить в дело кочергу не пришлось. Матеуш плюнул, хлопнул дверью и поспешно вышел. Не драться же с бабой, всей деревне на посмешище!
По его уходе старая накинулась на Ягну и давай ее пилить и выкладывать все, что у нее накопилось на душе. Ягуся сидела тихо, помертвев от испуга, но, когда слова матери уж очень задели ее за живое, она очнулась и, уткнув голову в подушку, разразилась плачем и жалобами. Она ужасно разобиделась на мать: ни в чем она не виновата, она не звала Матеуша в хату, он сам пришел. А если мать ее корит за то, что было весною… они с Матеушем встретились тогда у перелаза… и как ей было вырваться от этакого дьявола? Ее так разобрало, что… А после этого разве она могла от него отделаться? С нею так всегда бывает, — если кто взглянет на нее горячо или обнимет крепко, — все задрожит у нее внутри, ослабеет она, и сердце так замрет, что она уже ничего не помнит…чем же она виновата?
Так Ягна тихо жаловалась сквозь слезы, и в конце концов мать смягчилась, начала заботливо утирать ей глаза и лицо, гладить по голове и уговаривать:
— Будет, Ягуся, не плачь, ну! Глаза покраснеют, словно у кролика. Как же ты тогда пойдешь к Борыне?
— А уже пора? — спросила Ягна через минуту, немного успокоившись.
— Пора. Принарядись получше, там люди будут, да и сам Борына заметит…
Ягна сейчас же встала и начала одеваться.
— Вскипятить тебе молока?
— Не надо, матуля, мне есть совсем не хочется.
— Шимек! Греется тут, чучело, а там коровы о пустые ясли зубами стучат! — крикнула мать, срывая на сыне остаток раздражения, и Шимек поскорее выскочил вон, чтобы не досталось на орехи.
— А кузнец, видно, поладил с Борыной, — говорила старуха уже спокойнее, помогая Ягне одеваться. — Он встретился мне на дороге, вел от старика славного теленка. Жаль! За этого теленка пятнадцать рублей сейчас дадут!.. Но, может, и к лучшему, что они помирились: кузнец — зубастый и законы знает…
Она отступила на шаг, чтобы полюбоваться дочерью.
— Говорят, этого вора, Козла, уже выпустили, теперь опять надо все запирать и хорошенько смотреть…
— Ну, я пройду.
— Что ж, ступай, сиди там до полуночи да хороводься с парнями! — крикнула вдруг Доминикова в последней вспышке злости.
Ягна вышла, но во дворе еще слышала, как мать кричала на Енджика за то, что свиньи не загнаны в хлев, а куры ночуют на деревьях.
У Борыны уже собралось много народу.
В печке шумел огонь, освещая большую горницу, блестели стекла образов, колыхались подвешенные на нитках к закопченным балкам разноцветные облатки. Посреди избы лежала груда капусты, а вокруг нее широким полукругом, лицом к печи, сидели девушки. Было тут и несколько пожилых женщин. Они срезали листья, а кочны бросали на разостланное под окном рядно.
Ягна согрела у печки руки, поставила свои башмаки у окна и, сев на свободное место с краю, рядом со старой Ягустиной, принялась за работу.
В избе становилось шумнее по мере того, как подходили новые гости. Парни вместе с Кубой носили капусту из амбара, но больше курили, зубоскалили и переглядывались с девушками.
Юзька, хотя была совсем еще девчонка, всем распоряжалась, так как Борыны дома не было, да и в шутках и веселье она была первая. А Ганка бродила, как тень, угрюмая и ворчливая.
— Красно в избе у нас, словно в поле от макова цвета! — воскликнул Антек, входя. Он только что вкатил в сени бочку, а сейчас ставил у печи, немного в стороне, сечки.
— Нарядились все, как на свадьбу, — заметила одна из пожилых баб.
— А Ягусю словно кто в молоке выкупал! — колко сказала Ягустинка.
— Полно вам! — шепнула Ягна краснея.
— Радуйтесь, девушки, Матеуш воротился! Теперь пойдет музыка, пляс да гулянки по садам, — не унималась Ягустинка.
— Все лето его не было.
— Он усадьбу строил в Воле.
— На все руки мастер, черт его дери, носом мыльные пузыри пускает, — сказал кто-то из парней.
— А девушек приголубить так умеет, что и девяти месяцев ждать не приходится…
— Ягустинка ни о ком доброго слова не скажет, — заметила одна из девушек.
— Гляди, как бы я о тебе чего не сказала!..
— А знаете, тот старик, странник, опять пришел.
— Он нынче у нас будет, — объявила Юзя.
— Целых три года по свету ходил!
— По свету! Да он у Гроба Господня побывал.
— Ну да! Кто его там видел? Врет старик, а дураки верят. Вот и кузнец тоже толкует про заморские края, а сам все это в газетах вычитал.
— Не мелите вздору, Ягустинка, сам ксендз матери говорил, что это правда.
— Ну, коли так… Известно, твоя мать в плебании все равно как у себя дома, и всегда знает, когда у ксендза брюхо болит, — на то она и лекарка!
Ягна смолчала, но ей сильно хотелось пырнуть Ягустинку ножом, которым она резала капусту, когда после ее слов в избе грянул дружный смех. Только Улися Грегорова не смеялась и, нагнувшись к жене Клемба, спросила:
— А откуда он, этот странник?
— Откуда? Кто ж его знает! Свет велик. — Клембова наклонилась, взяла головку капусты и, обрезая листья, заговорила быстро и громко, чтобы слышали и другие:
— Каждые три года приходит зимой в Липцы и живет у Борыны… звать себя велит Рохом, но это, должно быть, не его имя… То ли он нищий, то ли нет — кто его знает. Но человек набожный и добрый. Ребятишкам дарит образки да всякие картинки. Есть у него книжки и про божественное, и такие, в которых написано обо всем, что на свете делается. Читал он одну моему Валеку, а мы с мужем слушали, да только позабыла я, о чем там, потому что понять трудно. А набожный какой! Иной раз полдня все молится на коленях у креста на дороге или в поле, но в костел только к обедне ходит. Ксендз звал его к себе жить, да он ему сказал: