— Тогда почитай газету.
Робин положил газету на стол.
— Не говори мне, что ты встречалась с научным руководителем. Ты показала ему все, над чем работала последние шесть месяцев. А он скептически вздернул бровь, погладил тебя по голове и предложил поужинать вместе.
Последовало короткое молчание.
— Эти скоты. Эти скоты не понимают, как много значит для меня эта проклятая степень. Они не желают дать мне возможность закончить работу. Ничто не обрадует их больше, чем новость, что я ближайшим рейсом уматываю к себе в Индию и больше им не придется тратить полчаса на меня и мою работу. Вот чего они желают.
— Поэтому именно так ты и собираешься поступить?
— Не тебе критиковать меня, Робин. Шесть лет я за это боролась, шесть лет, вычеркнутых из жизни, а я уже далеко не молода. Совсем не молода. Но что бы ни пытались со мной сделать, я по-прежнему вольная птица. Я могу решить продолжать борьбу, и я могу решить уступить. И вполне возможно, что именно так я и решу. — Робин ничего не сказал, поэтому Апарна продолжала: — Как бы то ни было, твой диагноз точен. Я встречалась с доктором Корбеттом и могу сообщить, что он вел себя в своей обычной манере. Уверена, он считает, что был со мной чрезвычайно любезен, более того, обходителен. Словно я приехала сюда из Индии только для того, чтобы меня обхаживал ученый средних лет с выпирающим брюшком. Для начала он заметил, что я «хорошо выгляжу». Имел ли он в виду мою одежду, мое лицо или мою фигуру? Не знаю. Затем мы потрепались на тему «как я живу». И вот что интересно: выяснилось, что он даже не знает, где я жила последние два года. И наконец, просто чтобы заполнить время, мы поболтали о моей работе. Поболтали о той безделице, которой я посвятила одну пятую своей проклятой жизни и которую он заставлял меня начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и переписывать, и начинать заново, и так до посинения. И что он смог сказать на этот раз, о моих ста страницах, о моих тридцати тысячах слов, о моих шести месяцах трудов до седьмого пота? Он нашел ее «интересной»; он счел, что в ней есть «потенциал»; но он сказал, что ее надо «привести в порядок»; он решил, что она слишком «эмоциональна» и «агрессивна», и все потому, что я попыталась показать свои чувства к этим писателям, господи, к этим индийским писателям, которых кто-то должен спасти от этих проклятых английских критиков с их теориями и с их интеллектуальным империализмом. А затем, да-да, он сказал, что я должна зайти к нему поужинать. При этом в разговоре как-то всплыло, что его жена сейчас в Америке, гостит у своей кузины. — Она покачала головой. — Видишь ли, интеллектуально эти люди действуют очень тонко. Свое презрение, свое снисхождение они никогда не проявляют открыто. Поэтому люди не верят, когда ты говоришь им про их презрение. Но я знаю, что они презирают. Я это чувствую. Со времени своего приезда сюда я пытаюсь протиснуться мимо этого презрения. Может быть, пришло время остановиться. — Голос ее изменился, набрал грусти, но отнюдь не мягкости. — Боже, я скучаю по родителям, Робин. Тебе этого не понять. Шесть лет. Скучаю по ним… так… сильно.
И тут она спросила:
— Ты будешь жалеть, если я уеду?
Робин пожал плечами.
— Наверное.
Апарна улыбнулась своей самой недружелюбной улыбкой.
— Тебе будет не хватать твоей безделушки, да? Твоего местного колорита?
— Ты же понимаешь, что я так не думаю о тебе.
— Кто знает. Мне кажется, вы все одинаковые. Все без исключения. Разве ты не выдал себя в тот день у тебя в квартире, когда я показала тебе книгу? Не стала бы жизнь проще, если бы я делала то, чего люди ждут от меня? Корбетт ждет от меня только одного — странности и экзотики: ему бы понравилось, если бы я вошла к нему, одетая в сари, бренча на ситаре. Ему не нужна правда о моей стране, никому из вас не нужна. Он не хочет знать, что в этом городе есть собственная азиатская община, и за один день, проведенный среди этих людей, он мог бы узнать об Индии больше, чем я когда-нибудь соберусь ему рассказать. Они решают, кем ты должен быть, а затем втискивают и втискивают тебя в это клише, пока не становится по-настоящему больно. А это очень больно.
Судя по отсутствующему выражению на лице Робина, было вовсе не очевидно, что он слышал последние слова.
— Ты не против, если мы сменим тему? Я пришел кое о чем поговорить, и у меня не так много времени.
Апарна резко вскинула удивленный взгляд. В ее глазах мелькнула боль, словно их пронзили чем-то острым, но через секунду боль исчезла.
— Мы можем поговорить о чем угодно, лишь бы тебе было интересно. Только не позволяй мне вставать на пути твоего плотного графика.
— Я пришел спросить, можно ли мне забрать свой рассказ. Я пытаюсь собрать все экземпляры моих работ.
— Разумеется. Сейчас принесу.
Она исчезла в спальне и почти тут же вернулась с блокнотом Робина.
— Что ты об этом думаешь? — спросил он.
— Мне понравилось. Мне вообще нравятся твои забавные рассказы.
— Что ты хочешь сказать?
Апарна села и вздохнула.
— Насколько тебе важно, чтобы я ответила честно? Что тебе сегодня больше по душе — сладкая Апарна или кислая Апарна? Тебе ее подать теплой или холодной? Что ты выберешь из меню, Робин?
— Сегодня, — сказал он, — мне очень важно, чтобы ты была честной. — И тут же поправился: — Хотя на самом деле все это не имеет значения. Ведь я никогда не узнаю, действительно ли ты честна со мной. Поэтому можешь говорить что угодно. Говори что угодно.
— Говорить что угодно? В этом случае у меня широкий выбор. Надеюсь, ты имеешь в виду именно это. — Слова прозвучали почти шутливо по сравнению со следующей репликой: — Забавный ты человек, Робин. Странный человек.
— Почему ты так говоришь? — холодно спросил он.
— Ну, потому что ты постоянно создаешь себе трудности. Постоянно пытаешься сделать вид, что жизнь труднее, чем на самом деле.
— Ты считаешь, что мне все давалось довольно легко, так?
— Это ясно всем. Всем, кроме тебя.
— И вообще, при чем тут мой рассказ?
— Очень даже при чем. В смысле, любовь совсем не обязана быть такой, разве не так? Ты знаешь, что не обязана. Эти двое — как можно испытывать к ним сочувствие? Им следует просто принять то или иное решение, а затем действовать в соответствии с ним.
— Мне такой подход не кажется простым.
— Конечно, тебе не кажется. Теперь, наверное, начнешь рассказывать, что с тобой однажды было то же самое.
— Да, было.
— Бедная девушка.
— Кто?
— Та, с которой у тебя были вот такие отношения. Она тебя бросила?
— Да, так уж вышло.
— Вот и хорошо.
Последовала решающая пауза, после чего Робин заерзал на стуле и сказал с некоторым раздражением:
— Я хотел узнать твое мнение о литературных достоинствах рассказа.
— Именно его я только что высказала. Я не могу отделить «литературные» достоинства от содержания рассказа. Почему, ты думаешь, все эти ученые так меня здесь ненавидят?
— Ты нашла рассказ занимательным? Его ироничность заставила тебя улыбнуться?
— Честно говоря, нет. То, что люди в литературе называют иронией, в реальной жизни называется болью, непониманием, несчастьем. В мире и так слишком мало любви, чтобы я сочла забавными двух людей, которые не способны поведать друг другу о своих чувствах То же самое можно сказать про жуткую историю о везучем человеке. Он настолько глуп, настолько ничего не понимает в жизни, что ты все время ждешь, что рассказчик как-то прокомментирует его глупость, или накажет его, или сделает что-нибудь еще.
— Многие люди нашли этот рассказ смешным. Ты за эти годы просто утратила чувство юмора.
— Но ведь нельзя смеяться в одиночку, Робин. Никто не смеется в одиночку. Я бы смеялась, если бы мне было с кем смеяться.
— Ты помнишь, — спросил Робин, и голос его стал тихим от напряжения, — как ты прежде смеялась вместе со мной?
— Прежде я смеялась со многими людьми. Возможно, и с тобой тоже. — Не обратив внимания на то, какое действие оказали ее слова на Робина, она поспешно продолжала: — Эти люди, которые нашли твой рассказ смешным, они ведь мужчины?
— Да, в основном мужчины.
— Я так и думала. Видишь ли, мужчинам нравится ирония, потому что она имеет прямое отношение к превосходству, к чувству власти, ко всем тем вещам, которые у них есть от рождения. Женский смех и мужской смех не похожи друг на друга. Не думаю, что ты вообще можешь понять смех женщин: он всегда связан с освобождением, с избавлением от неволи. Даже сам характер смеха иной, женский смех мало напоминает тот лай, который раздается, когда мужчины хохочут в компании.
— Так ты считаешь, что я никогда не смогу написать ничего такого, что рассмешило бы женщину?
— Я считаю лишь, что тебе не стоит удивляться, если люди не пляшут под твою дудку.