— Должно быть, чулки вяжет… себе; себе — не вам.
— Смейтесь, смейтесь; а я вам скажу, что я подобной женщины не знаю. Эта честность, это бескорыстие…
— Подала она вексель ко взысканию? — спросил Шубин.
— Это бескорыстие, — повторил, возвысив голос, Николай Артемьевич, — это удивительно. Мне говорят, на свете есть миллион других женщин; а я скажу: покажите мне этот миллион; покажите мне этот миллион, говорю я: ces femmes — qu'on me les montre![32] И не пишет, вот что убийственно!
— Вы красноречивы, как Пифагор, — заметил Шубин, — но знаете ли, что бы я вам присоветовал?
— Что?
— Когда Августина Христиановна возвратится… вы понимаете меня?
— Ну да; что же?
— Когда вы ее увидите… Вы следите за развитием моей мысли?
— Ну да, да.
— Попробуйте ее побить: что из этого выйдет?
Николай Артемьевич отвернулся с негодованием.
— Я думал, он мне в самом деле какой-нибудь путный совет подаст. Да что от него ожидать! Артист, человек без правил…
— Без правил! А вот, говорят, ваш фаворит, господин Курнатовский, человек с правилами, вчера вас на сто рублей серебром обыграл. Это уж не деликатно, согласитесь.
— Что ж? Мы играли в коммерческую. Конечно, я мог бы ожидать… Но его так мало умеют ценить в этом доме…
— Что он подумал: «Куда ни шла! — подхватил Шубин, — тесть ли он мне или нет — это еще скрыто в урне судьбы, а сто рублей — хорошо человеку, который взяток не берет».
— Тесть!.. Какой я, к черту; тесть? Vous revez, mon cher.[33] Конечно, всякая другая девушка обрадовалась бы такому жениху. Посудите сами: человек бойкий, умный, сам собою в люди вышел, в двух губерниях лямку тер…
— В …ой губернии губернатора за нос водил, — заметил Шубин.
— Очень может быть. Видно, так и следовало. Практик, делец…
— И в карты хорошо играет, — опять заметил Шубин.
— Ну да, и в карты хорошо играет. Но Елена Николаевна… Разве ее возможно понять? Желаю я знать, где тот человек, который бы взялся постигнуть, чего она хочет? То она весела, то скучает; похудеет вдруг так, что не смотрел бы на нее, а там вдруг поправится, и все это без всякой видимой причины…
Вошел неблаговидный лакей с чашкой кофе, сливочником и сухарями на подносе.
— Отцу нравится жених, — продолжал Николай Артемьевич, размахивая сухарем, — а дочери что до этого за дело! Это было хорошо в прежние, патриархальные времена, а теперь мы все это переменили. Nous avons change tout ca. Теперь барышня разговаривает с кем ей угодно, читает что ей угодно; отправляется одна по Москве, без лакея, без служанки, как в Париже; и все это принято. На днях я спрашиваю: где Елена Николаевна? Говорят, изволили выйти. Куда? Неизвестно. Что это — порядок?
— Возьмите же вашу чашку да отпустите человека, — промолвил Шубин, — Сами же вы говорите, что не надо devant les domestiques[34], — прибавил он вполголоса.
Лакей исподлобья взглянул на Шубина, а Николай Артемьевич взял чашку, налил себе сливок и сгреб штук десять сухарей.
— Я хотел сказать, — начал он, как только лакей вышел, — что я ничего в этом доме не значу. Вот и все. Потому, в наше время все судят по наружности; иной человек и пуст и глуп, да важно себя держит, — его уважают; а другой, может быть, обладает талантами, которые могли бы… могли бы принести великую пользу, но по скромности…
— Вы государственный человек, Николенька? — спросил Шубин тоненьким голоском.
— Полноте паясничать! — воскликнул с сердцем Николай Артемьевич. — Вы забываетесь! Вот вам новое доказательство, что я в этом доме ничего не значу, ничего!
— Анна Васильевна вас притесняет… бедненький! — проговорил, потягиваясь, Шубин. — Эх, Николай Артемьевич, грешно нам с вами! Вы бы лучше какой-нибудь подарочек для Анны Васильевны приготовили. На днях ее рождение, а вы знаете, как она дорожит малейшим знаком внимания с вашей стороны.
— Да, да, — торопливо ответил Николай Артемьевич, — очень вам благодарен, что напомнили. Как же, как же; непременно. Да вот есть у меня вещица: фермуарчик, я его на днях купил у Розенштрауха; только не знаю, право, годится ли?
— Ведь вы его для той, для ревельской жительницы купили?
— То есть… я… да… я думал…
— Ну, в таком случае наверное годится.
Шубин поднялся со стула.
— Куда бы нам сегодня вечером, Павел Яковлевич, а? — спросил его Николай Артемьевич, любезно заглядывая ему в глаза.
— Да ведь вы в клуб поедете.
— После клуба… после клуба.
Шубин опять потянулся.
— Нет, Николай Артемьевич, мне нужно завтра работать. До другого раза. — И он вышел.
Николай Артемьевич насупился, прошелся раза два по комнате, достал из бюро бархатный ящичек с «формуарчиком» и долго его рассматривал и обтирал фуляром. Потом он сел перед зеркалом и принялся старательно расчесывать свои густые черные волосы, с важностию на лице наклоняя голову то направо, то налево, упирая в щеку языком и не спуская глаз с пробора. Кто-то кашлянул за его спиною: он оглянулся и увидал лакея, который приносил ему кофе.
— Ты зачем? — спросил он его.
— Николай Артемьевич! — проговорил не без некоторой торжественности лакей, — вы наш барин!
— Знаю: что же дальше?
— Николай Артемьевич, вы не извольте на меня прогневаться; только я, будучи у вашей милости на службе с малых лет, из рабского, значит, усердия должен вашей милости донести…
— Да что такое?
Лакей помялся на месте.
— Вы вот изволите говорить, — начал он, — что не изволите знать, куда Елена Николаевна отлучаться изволят. Я про то известен стал.
— Что ты врешь, дурак?!
— Вся ваша воля, а только я их четвертого дня видел, как они в один дом изволили войти.
— Где? что? какой дом?
— В …м переулке возле Поварской. Недалече отсюда. Я и у дворника спросил, что, мол, у вас тут, какие жильцы?
Николай Артемьевич затопал ногами.
— Молчать, бездельник! Как ты смеешь?.. Елена Николаевна, по доброте своей, бедных посещает, а ты… Вон, дурак!
Испуганный лакей бросился было к двери.
— Стой! — воскликнул Николай Артемьевич. — Что тебе дворник сказал?
— Да ни… ничего не сказал. Говорит, сту… студент.
— Молчать, бездельник! Слушай, мерзавец, если ты хоть во сне кому-нибудь об этом проговоришься…
— Помилуйте-с…
— Молчать! если ты хоть пикнешь… если кто-нибудь… если я узнаю… Ты у меня и под землей-то места не найдешь! Слышишь? Убирайся!
Лакей исчез.
«Господи, боже мой! Что это значит? — подумал Николай Артемьевич, оставшись один, — что мне сказал этот болван? А? Надо будет, однако, узнать, какой это дом и кто там живет. Самому сходить. Вот до чего дошло наконец!.. Un laquais! Quelle humiliation!»[35]
И, повторив громко: «Un laquais!» — Николай Артемьевич запер фермуар в бюро и отправился к Анне Васильевне. Он нашел ее в постели, с повязанною щекой. Но вид ее страданий только раздражил его, и он очень скоро довел ее до слез.
Между тем гроза, собиравшаяся на Востоке, разразилась. Турция объявила России войну; срок, назначенный для очищения княжеств, уже минул; уже недалек был день Синопского погрома. Последние письма, полученные Инсаровым, неотступно звали его на родину. Здоровье его все еще не поправилось: он кашлял, чувствовал слабость, легкие приступы лихорадки, но он почти не сидел дома. Душа его загорелась; он уже не думал о болезни. Он беспрестанно разъезжал по Москве, виделся украдкой с разными лицами, писал по целым ночам, пропадал по целым дням; хозяину он объявил, что скоро выезжает, и заранее подарил ему свою незатейливую мебель. С своей стороны, Елена также готовилась к отъезду. В один ненастный вечер она сидела в своей комнате и, обрубая платки, с невольным унынием прислушивалась к завываниям ветра. Ее горничная вошла и сказала ей, что папенька в маменькиной спальне и зовет ее туда… «Маменька плачут, — шепнула она вслед уходившей Елене, — а папенька гневаются…»
Елена слегка пожала плечами и вошла в спальню Анны Васильевны. Добродушная супруга Николая Артемьевича полулежала в откидном кресле и нюхала платок с одеколоном; сам он стоял у камина, застегнутый на все пуговицы, в высоком твердом галстуке и в туго накрахмаленных воротничках, смутно напоминая своей осанкой какого-то парламентского оратора. Ораторским движением руки указал он своей дочери на стул, и когда та, не понявши его движения, вопросительно посмотрела на него, он промолвил о достоинством, но не оборачивая головы: «Прошу вас сесть». (Николай Артемьевич всегда говорил жене вы, дочери — в экстраординарных случаях.)
Елена села.
Анна Васильевна слезливо высморкалась. Николай Артемьевич заложил правую руку за борт сюртука.
— Я вас призвал, Елена Николаевна, — начал он после продолжительного молчания, — с тем, чтоб объясниться с вами, или, лучше сказать, с тем, чтобы потребовать от вас объяснений. Я вами недоволен, или нет: это слишком мало сказано; ваше поведение огорчает, оскорбляет меня — меня и вашу мать… вашу мать, которую вы здесь видите.