— Разумеется, здоровье играет очень большую роль. У здорового вдвое больше шансов стать хорошим человеком.
— Не согласен. Не верю я в «мускулистое христианство».
— А я верю. Я уверен, что Христос был наделен большой физической силой.
— Не думаю, — возразил Эмори. — Слишком уж тяжело он работал. По-моему, он умер сломленным, разбитым человеком. И святые не были силачами.
— Некоторые были.
— Пусть даже так, я все равно не считаю, что здоровье влияет на душевные свойства. Конечно, для святого очень важно, если он способен выносить огромные физические нагрузки, но мания дешевых проповедников, которые поднимаются на цыпочки, чтобы показать, какие они атлеты, и вопят, что спасение мира в гимнастике, — нет, это не для меня.
— Ну что ж, не будем спорить — мы ни до чего не договоримся, да к тому же я и сам еще не вполне в этом разобрался. Но одно я знаю твердо — внешность человека очень много значит.
— Цвет глаз, цвет волос? — живо откликнулся Эмори.
— Да.
— Мы с Томом тоже к этому пришли, — сказал Эмори. — Мы взяли журналы за последние десять лет и просмотрели снимки членов Совета старшекурсников. Я знаю, ты не высоко ценишь это августейшее учреждение, но в общих чертах оно отражает личные успехи в пределах колледжа. Так вот, в каждом выпуске примерно треть — блондины, а среди членов Совета блондинов — две трети.
Не забудь, мы просмотрели портреты за десять лет, это значит, что из каждых пятнадцати блондинов старшекурсников в Совет попадает один, а из брюнетов — только один из пятидесяти.
— Вот именно, — согласился Бэрн. — В общем, светлые волосы — признак более высокого типа. Я это как-то проверил на президентах Соединенных Штатов, — оказалось, что больше половины из них блондины, и это при том, что в стране у нас преобладают брюнеты.
— Подсознательно все это признают, — сказал Эмори. — Обрати внимание, все считают, что белокурые умеют хорошо говорить. Если блондинка не умеет поддержать разговор, мы называем ее «куклой»; молчаливого блондина считаем болваном. А наряду с этим мир полон «интересных молчаливых брюнетов» и «томных брюнеток», абсолютно безмозглых, но никто их почему-то за это не винит.
— А большой рот, квадратный подбородок и крупный нос — несомненные признаки высшего типа.
— Ну, не знаю. — Эмори был сторонником классических черт лица.
— Да, да, вот смотри. — И Бэрн достал из ящика стола пачку фотографий. То были сплошь косматые, бородатые знаменитости — Толстой, Уитмен, Карпентер и другие.
— Удивительные лица, верно? Из вежливости Эмори хотел было поддакнуть, но потом со смехом махнул рукой.
— Нет, Бэрн, на мой взгляд, это скопище уродов. Богадельня, да и только.
— Что ты, Эмори, ты посмотри, какой у Эмерсона лоб, какие глаза у Толстого! — В голосе его звучал укор. Эмори покачал головой.
— Нет! Их можно назвать интересными или как-нибудь там еще, но красоты я здесь не вижу.
Ни на йоту не поколебленный, Бэрн любовно провел рукой по внушительным лбам и убрал фотографии обратно в ящик.
Одним из его любимых занятий были ночные прогулки, и однажды он уговорил Эмори пойти вместе.
— Ненавижу темноту, — отбивался Эмори. — Раньше этого не было, разве что когда дашь волю фантазии, но теперь — ненавижу, как последний дурак.
— Но ведь в этом нет смысла.
— Допускаю.
— Пойдем на восток, — предложил Бэрн, — а потом лесом, там есть несколько дорог.
— Не могу сказать, что это меня прельщает, — неохотно признался Эмори. — Ну да ладно, пойдем.
Они пустились в путь быстрым шагом, оживленно беседуя, и через час огни Принстона остались далеко позади, расплывшись в белые пятна.
— Человек с воображением не может не испытывать страха, — серьезно сказал Бэрн. — Я сам раньше очень боялся гулять по ночам. Сейчас я тебе расскажу, почему теперь я могу пойти куда угодно без всякого страха.
— Расскажи. — Они уже подходили к лесу, и нервный, увлеченный голос Бэрна зазвучал еще убедительнее.
— Я раньше приходил сюда ночью один, еще три месяца тому назад, и всегда останавливался у того перекрестка, который мы только что прошли. Впереди чернел лес, вот как сейчас, двигались тени, выли собаки, а больше — ни звука, точно ты один на всем свете. Конечно, я населял лес всякой нечистью, как и ты, наверно?
— Да, — признался Эмори.
— Так вот, я стал разбирать, в чем тут дело. Воображение упорно совало в темноту всякие ужасы, а я решил сунуть в темноту свое воображение — пусть глядит на меня оттуда, — я приказывал ему обернуться бродячей собакой, беглым каторжником, привидением, а потом видел себя, как я иду по дороге. И получалось очень хорошо — как всегда получается, когда целиком поставишь себя на чье-нибудь место. Не буду я угрозой для Бэрна Холидэя, ведь он-то мне ничем не грозит. Потом я подумал о своих часах. Может быть, лучше вернуться, оставить их дома, а потом уже идти в лес — и решил: нет, уж лучше лишиться часов, чем поворачивать обратно — и вошел-таки в лес, не только по дороге, но углубился в самую чащу, и так много раз, пока совсем не перестал бояться, так что однажды сел под деревом и задремал. Тогда уж я убедился, что больше не боюсь темноты.
— Уф, — выдохнул Эмори, — я бы так не мог. Я бы пошел, но если бы проехал автомобиль и фары осветили дорогу, а потом стало бы еще темнее, тут же повернул бы обратно.
— Ну вот, — сказал вдруг Бэрн после короткого молчания, — полдороги по лесу мы прошли, давай поворачивать к дому.
На обратном пути он завел разговор про силу воли.
— Это самое главное, — уверял он. — Это единственная граница между добром и злом. Я не встречал человека, который вел бы скверную жизнь и не был бы безвольным.
— А знаменитые преступники?
— Те, как правило, душевнобольные. А если нет, так тоже безвольные. Такого типа, как нормальный преступник с сильной волей, в природе не существует.
— Не согласен, Бэрн. А как же сверхчеловек?
— Ну что сверхчеловек?
— Он, по-моему, злой, и притом нормальный и сильный.
— Я его никогда не встречал, но пари держу, что он либо глуп, либо ненормален.
— Я его встречал много раз, он ни то, ни другое. Потому мне и кажется, что ты не прав.
— А я уверен, что прав, и поэтому не признаю тюремного заключения, кроме как для умалишенных.
С этим Эмори никак не мог согласиться. В жизни и в истории сколько угодно сильных преступников — умных, но часто ослепленных славой, их можно найти и в политических и в деловых кругах, и среди государственных деятелей прежних времен, королей и полководцев; но Бэрн стоял на своем, и от этой точки их пути постепенно разошлись.
Бэрн уходил все дальше и дальше от окружавшего его мира. Он отказался от поста вице-президента старшего курса и почти все свое время заполнял чтением и прогулками. Он посещал дополнительные лекции по философии и биологии, и когда он их слушал, глаза у него становились внимательные и беспокойные, словно он ждал, когда же лектор доберется до сути. Порой Эмори замечал, как он ерзает на стуле и лицо у него загорается от страстного желания поспорить.
На улице он теперь бывал рассеян, не узнавал знакомых, его даже обвиняли в высокомерии, но Эмори знал, как это далеко от истины, и однажды, когда Бэрн прошел от него в трех шагах, ничего не видя, словно мысли его витали за тысячу миль, Эмори чуть не задохнулся, такой романтической радости исполнило его это зрелище. Бэрн, казалось ему, покорял вершины, до которых другим никогда не добраться.
— Уверяю тебя, — сказал он как-то Тому, — Бэрн — единственный из моих сверстников, чье умственное превосходство я безоговорочно признаю.
— Неудачное ты выбрал время для такого признания, многие склоняются к мнению, что у него не все дома.
— Он просто на голову выше их, а ты и сам говоришь с ним, как с недоумком, — боже мой, Том, ведь было время, когда ты умел противопоставить себя этим «многим». Успех окончательно тебя стандартизировал.
Том был явно раздосадован.
— Он что, святого из себя корчит?
— Нет! Он совсем особенный. Никакой мистики, никакого сектантства. В эту чепуху он не верит. И не верит, что все мировое зло можно исправить с помощью общедоступных бассейнов и доброго слова во благовремении. К тому же выпивает, когда придет охота.
— Куда-то не туда он заворачивает.
— Ты с ним в последнее время разговаривал?
— Нет.
— Ну так ты ровным счетом ничего о нем не знаешь.
Спор окончился ничем, но Эмори стало еще яснее, как сильно изменилось в университете отношение к Бэрну.
— Странно, — сказал он Тому через некоторое время, когда их беседы на эту тему стали более дружескими, — те, кто ополчается на Бэрна за радикализм, это самые что ни на есть фарисеи — то есть самые образованные люди в колледже: редакторы наших изданий, как ты и Ферренби, молодые преподаватели… Неграмотные спортсмены вроде Лангедюка считают его чудаком, но они просто говорят: «У нашего Бэрна появились завиральные идеи», — и проходят мимо. А уж фарисеи — те издеваются над ним немилосердно.