Я не уставал слушать. Пансиону Зуснер было что порассказать. Шли толки, будто сама фрейлейн Зуснер баснословно богата. Лавочники, у которых она пользовалась симпатией, — пансион закупал у них много продуктов, — превозносили фрейлейн Зуснер: она, мол, бескорыстная сваха. Злые же языки утверждали, будто бы за приличную мзду «Гремучая жердь» не прочь посодействовать тайным свиданиям мужчин и женщин, не связанных брачными узами. Таким образом, пансион Зуснер был предметом постоянных пересудов и слухов; хозяйка его, по-видимому, считала эти сплетни выгодными для себя и даже сама их распространяла, посвящая в приключения своих постояльцев горничных, а те разносили их по всей округе…
И смерть не обходила этого дома, окруженного тайной и темными слухами.
Старая дева, фрейлейн Лаутензак, умерла. Она носила черные очки и ходила, опираясь на палочку. У «ведьмы» были собачка и попугай, который кричал «Минна». Я хорошо представлял себе фрейлейн Лаутензак по своей тете Лине, тоже уже покойной. Тетя Лина выпрашивала у дяди Оскара сигарные окурки и раскладывала их у себя на камине, потому что от них так приятно «пахло мужчиной».
Покашливание, доносившееся временами из комнаты фрейлейн Лаутензак, превратилось однажды вечером в такой судорожный, всхлипывающий кашель, что вызвали врача. Почти вслед за врачом явился священник со святыми дарами. Попугай и собачка перекочевали в комнату фрейлейн Зуснер. В кресле, придвинутом к кровати, сидела сестра из Красного Креста, на столике горел ночник.
Я все смотрел и смотрел на это расставание с жизнью и не в силах был оторваться… Всхлипывающий кашель ни на секунду не прерывался. Равномерный всхлипывающий кашель, переходивший в неистовые судорожные приступы, приковал к себе все вокруг. Невыносимый шум производило это расставание с жизнью, и я с ужасом думал о том, какие страшные звуки способна извлечь смерть даже из такого хилого, дряхлого тела. Умирающую посадили в постели, обложили подушками, сестра поила ее микстурой. Я видел, как она глотала. Но вот всхлипывающий кашель сменился протяжным хрипением, голова больной упала на грудь. Я не мог постичь, как это все вокруг погружено в глубокий сон; никого, очевидно, не беспокоило, что здесь, среди стольких людей, так мучительно борется со смертью человек. Чем была для меня фрейлейн Лаутензак? Почему на этот раз я не находил в себе мужества сказать: «Какое мне дело до этой старой карги?» Люди ли мы, если оставляем друг друга в таком одиночестве?! Я мысленно плевался и все дежурил, дежурил подле умирающей, до самого рассвета.
Ведь это и моя смерть, понял я, когда поутру распахнулись окна. На улице стоял катафалк. Даже у меня наверху слышно было, как топали факельщики, спускаясь с гробом по лестнице.
Мне казалось, будто я опять присутствую при казни, и еще долго в ушах у меня звучало предсмертное хрипение.
Как-то перед пансионом Зуснер собралась большая толпа, через несколько минут с грохотом подъехала пожарная машина, за ней следовала карета Скорой помощи. Отравившаяся газом влюбленная парочка ускользнула из поля моего зрения и умерла беззвучно: она поселилась в одной из задних комнат, выходивших окнами во двор. Двое носилок, наглухо закрытых простынями, скрылись в карете Скорой помощи.
«Бесследно, бесследно, — шептал я, — бесследно исчезают люди, один за другим». Это бесследное исчезновение не давало мне покоя, я изумлялся, как могут живые так безразлично воспринимать исчезновение своих ближних, не думая о том, что придет день, когда и они так же бесследно исчезнут. Люди не оставляли после себя никакого следа, а мир почему-то не приходил от этого в волнение; некоторое время, правда, ушедшие еще появлялись в разговорах живых, о них мимоходом вспоминали, но наступал день, когда самая память о них стиралась навсегда.
В поисках утраченных следов я очень скоро, однако, сделал открытие, что всякая малость, даже самая незаметная — движение руки, кивок, — сохраняется в памяти самым странным и непостижимым образом. Все запечатлевается в нас и оставляет свои следы. Нет ничего, думал я, что оставалось бы без последствий. Одно порождает другое. Все растет и срастается. Вещи и те накладывают на нас свой отпечаток, а мы передаем эти оттиски все дальше и дальше. Пусть имя наше канет в безвестность, но мы достигаем бесконечности.
Фрейлейн Лаутензак, чувствовал я, сохранится во мне вместе с собачкой, попугаем и мучительным предсмертным кашлем, как сохранятся и тетины сигары, «пахнущие мужчиной». Скрытые под простынями лица влюбленной четы будут так же жить во мне, как и знаменитый аферист, и от нарядной дамы я никогда не смогу освободиться, не смогу вычеркнуть ее из памяти.
Но и «вечность» тоже, очевидно, никого не беспокоила, — все жили день за днем, как будто такая жизнь не влечет за со-бой никаких последствий. Так, разумеется, никогда не наступит новая жизнь, — она не наступит, пока каждый не попытается изжить в себе все плохое. Ибо каждый из нас ежечасно вторгается в жизнь другого, а тот принимает его в себя и передает все дальше, дальше; каждый непременно живет в другом, вечно, вечно живет в другом, живет действенно, и в том, что человек называет своей личной жизнью, тоже есть частица бесконечного…
Бок о бок с замечательными и постоянно сменяющимися персонажами, с которыми сталкиваешься то в темном коридоре, то на лестнице, с которыми вступаешь в таинственное общение через звуки и голоса, просачивающиеся сквозь стены и бурлящие вокруг тебя, словно в каком-то оторванном от мира уголке земли, жил я в пансионе Зуснер, невидимый для его обитателей.
Я‹ «человек из общества», поигрывая тросточкой и попыхивая сигаретой, сворачивал с Луизенштрассе на Гессштрассе и нажимал кнопку звонка, под которым золотыми буквами на мраморной доске значилось:
ПАНСИОН ЗУСНЕР
Благодаря одному непредвиденному происшествию я выбыл из состава тройки.
Это началось на искусственном катке, на Галериштрассе. Феку удалось наконец познакомиться там с Дузель. Она уже не раз привлекала наше внимание, когда в сопровождении подруги и борзой прогуливалась взад и вперед мимо гимназии. Дузель жила в Нимфенбурге, в замке своего дяди, барона фон Редвиц, ее лишь недавно выпустили из психиатрической лечебницы. Она пыталась проткнуть себе сердце длинной шляпной булавкой, какие были тогда в моде. Говорили также, что она сбрила себе волосы и носит парик. Дузель было не больше шестнадцати лет, и она густо, добела пудрилась.
Знакомство это стоило Феку, как он признался мне с отчаянием в голосе, «целого состояния». Ему приходилось «выкладывать» за Дузель и ее подругу стоимость входных билетов на каток; за собаку, которую оставляли в гардеробной, он платил особо; на катке был буфет, и обе девушки каждый раз обнаруживали прямо-таки волчий аппетит, который Фек, как истый рыцарь, вынужден был удовлетворять из своего кармана. После катка подруги испытывали непреодолимую потребность посмотреть «Панораму Нейгаузера», за этим следовало: «Давайте на минуточку заглянем в кафе „Штахус“, где, как назло, всегда оказывался уютный свободный столик и где за счет Фека съедалось немало кусков торта. Потом девушки вздыхали: „Ах, мы сегодня опять забыли дома портмоне“, так что даже мелочь на трамвай до Нимфенбурга и ту приходилось выкладывать Феку.
Такие дорогостоящие свидания Фек позволял себе дважды в неделю, по средам и субботам, а одна воскресная загородная прогулка с обеими девушками, горько жаловался он, его вконец разорила.
Он не может расстаться с Дузель, уверял он пылко и благородно, он должен спасти ее. Мне было не совсем ясно, в чем будет заключаться это спасение, и Фек пространно объяснил мне, что он оказывает благотворное влияние на психику Дузель.
Это не помешало ему как бы невзначай заметить, что если на сей раз я его выручу, то в один из ближайших вечеров он захватит меня с собой в Английский парк к водопаду, где ему известна одна необычайно уединенная скамейка…
— Ты просто обязан помочь мне! Окажись ты в моем положении, разве я хоть секунду колебался бы?! Никогда, никогда, никогда я не допустил бы, чтобы мой друг, может быть по моей вине, прямо с Гроссгесселоэского моста… Нет, ты не покинешь меня в беде!
Он умоляюще таращил на меня глаза, глотал слюну и дергал меня за рукав.
Мне наконец стало ясно, куда гнет Фек, но я прикинулся дурачком, желая его помучить.
— Ты, что же, хочешь, чтобы я отбил у тебя Дузель?
Он облизнул уголки рта, еще сильнее дернул меня за рукав и затанцевал передо мной на цыпочках.
— Об этом и. не мечтай, куда тебе! Дело в том, что у тебя есть бабушка!
„Танцуй, танцуй, — думал я, — стану я для тебя воровать, как бы не так!“
— У тебя тоже есть и бабушка и мать, у каждого из нас, в конце концов, куча родни.