— Не всякий же месяц мне придется тратить по тысяче рублей, только вначале потребовались такие издержки. Число подписчиков увеличивается, правда медленно, но верно…
— Повторяю: я хочу купить вашу газету за семь тысяч рублей. А уж вы ли не сможете вложить этот капиталец в доброе дело.
— Право, я краснею, как робкая девица, слыша столь щедрые похвалы моей добродетели…
— Если мы не придем к соглашению, тогда что ж? Тогда вступит в силу мой ультиматум. Газета выходить не будет.
— Это почему же?
— Потому что я пущу в ход крутые меры.
— А именно?
— Ну, скажем, год подряд буду платить всем трем типографам. Дам им втрое против того, что они могли бы получить у вас. Вы думаете, это меня разорит? Нисколько. Это облегчит мой карман на несколько тысяч рублей, но во всяком случае, обойдется дешевле, чем ваша газета. А что вы тогда будете делать? Откроете собственную типографию? На это надо… фью — фью… по меньшей мере…
Радусский нахмурился и побледнел.
— Кажется, коллега, этот аргумент дошел до вас!
— О да, еще бы… И знаете, этот аргумент для любого суда мог бы служить в качестве corpus delicti[31] показав, как редактор Ольсненый чуть не тридцать лет хранил свои священные убеждения, да только… Видите ли, сударь, эту новую, четвертую типографию, мне покупать незачем. Это может сделать компания…
— Qui vivra, verra[32]. Что касается попыток оклеветать меня, то я должен заявить, что меры, к которым я грозил прибегнуть, убеждений моих не марают.
— Забавно!
— Мой долг бороться против вашей газеты, и я выйду победителем в этой борьбе во имя принципов, которым я служу и ради которых я, как видите, жертвую собственным карманом.
— Большой, должно быть, у вас карман. Простите, что я касаюсь этого предмета, но если вам известно не только содержимое моего скромного кошелька, но и тайники моего сердца…
— Денег я действительно не пожалею… Разве я отрицаю, что газета дает мне доход, что благодаря широкому кругу подписчиков я за эти годы скопил капитал? Но дело не в этом. Дело не в деньгах, которые я должен заработать на содержание жены и четверых детей, а, хотите верьте, хотите нет, — в принципе. Я человек здешний, я выразитель здешней жизни, чувств, стремлений. Я знаю здесь все и вся, землю и воды, дома и могилы. Я понимаю всех, и все меня понимают. Тут не о чем спорить. Так оно есть. А что у вас за душой? Что?
Радусский громко расхохотался, а потом ответил:
— Не скажу вам этого, не скажу вам даже, почему считаю нужным скрывать это.
Брови у Ольсненого дернулись, как стрелки часов, губы на минуту сжались.
— Я пришел к вам договориться в открытую, и не от себя лично, а от имени своих читателей. Мы не потерпим, чтобы «Эхо» продолжало существовать под вашим руководством. Мы все отлично помним мудрый принцип древних: principiis obsta[33] Пусть это будет ответом на ваш смех.
— Ну, что ж.
— Вы должны выбрать одно из двух: бороться с нами или уступить.
— Совершенно верно.
— Вы, сударь, благородный фантазер, один из тех, кому мерещится…
— Неужели можно, будучи здешним человеком, знать, что мерещится фантазерам?
— На семь тысяч рублей вы сделаете много добра, а мне пришлось бы употребить их на тайную войну, которую я наверняка выиграю. Поэтому я и пришел к вам. Посмейте же сказать еще раз, что, унижаясь перед вами, терпя ваши насмешки, стоя здесь с деньгами, которые я мог бы тайно использовать, чтобы удовлетворить свое самолюбие, я действую наперекор своим убеждениям!
— Вы опустили слово «священным».
— И не случайно. Во всяких убеждениях много земного. Самый прелестный душистый цветок уходит корнями в землю и питается навозом.
— Увы, увы!
— Вы, сударь, так произнесли эти слова, точно только мои суждения подобны цветам, уходящим корнями в землю, а меж тем вы сами не без удовольствия упоминали об увеличении числа подписчиков «Эхо».
— Да, упоминал, но…
— Excusez![34] Пожелай я соревноваться с вами в иронии, я мог бы заметить, что в вашей возвышенной литературной деятельности немалую роль сыграла и война за подписчиков.
— Война? Но когда и где я воевал с вами?
— Да, конечно, открытой литературной войны, то есть прямой полемики, не было. Признаюсь, что в печати первым начал ее я.
— Слава богу.
— Но можете ли вы утверждать, что я в этом случае вел себя хуже, чем вы? Разве я не был искренней вас? Вы не выступали против меня, это верно, но зато самим выбором программы, самой, так сказать, постановкой вопросов пытались волновать умы подписчиков и переманивать их к себе. Вы старались выискать такие вопросы, каких «Газета» никогда не затрагивала, все эти наболевшие насущные проблемы. Разве я говорю неправду? Отвечайте положа руку на сердце.
— Положа руку на сердце? Хорошо, я отвечу вам. Я и раньше никогда не начинал с вами борьбы, ни в письменной форме, ни в устной, и сейчас говорю вам от чистого сердца, я никогда бы не начал ее. Подумайте сами! О чем мне полемизировать с «Лжавецкой газетой»? Не о чем. Решительно не о чем. Если бы для определения моих и ваших «принципов» я захотел прибегнуть к громким словам, я назвал бы себя служителем света, а вас — хранителем музейного хлама. Что между нами общего? О чем нам спорить? Не о чем. Мы можем только наговорить друг другу гадостей, но я этого делать не стану, хотя бы вы и провоцировали меня еще более откровенно.
— Я не прово…
— Погодите, погодите! Что касается предположения, будто я стремлюсь переманить ваших подписчиков и таким образом набить карман, то вам нетрудно будет увидеть истинное положение вещей, если вы будете судить без предвзятости. Пожалуй, никто так, как я, не старается всегда, везде и во всем доискаться до материальной основы, особенно когда речь идет о так называемых принципах. У меня и мысли не было, что я могу вас одолеть. Это сущий бред. «Лжавецкая газета» — просто выгодное предприятие. Бороться с вами оружием идей мог бы только безумец. Я не принадлежу к их числу. «Лжавецкая газета» — такое же прибыльное предприятие, как, например, трактир у проезжей дороги, лавка или табачный ларек на бойком месте. Это розничная торговля новостями именно того сорта, до которого падок основной контингент читателей. Может ли не пойти такого рода дело? Блестяще идет, и сам черт вас не одолеет. Моя же скромная газета преследовала совсем иные цели. «Эхо» не розничная торговля происшествиями и ходкими идейками насчет «добра и красоты». Поэтому ваши ксендзы, ваша богатая и захудалая шляхта, ваши буржуа читать его не станут. Это совсем, совсем другое…
— Я знаю, что это!
Радусский замолчал и стал оттирать рукавом какое‑то пятнышко на сюртуке.
— Ну, так как же, уважаемый коллега? Предлагаю семь тысяч рублей отступного, — процедил Ольсненый, длинными белыми пальцами прикрывая по обыкновению подбородок и нижнюю губу.
На минуту воцарилось молчание. Затем Радусский холодно посмотрел на гостя и, показав рукой на Эльжбетку, медленно произнес:
— Головой этого ребенка клянусь вам, что я не уеду из Лжавца, не перестану издавать газету и делать то, что задумал. Немного денег у меня еще есть. Если вы начнете свои… интриги, я организую акционерную компанию. В Лжавце, как и во всем мире, не одни только ваши единомышленники. Не одни только троглодиты и тьма. Куда упадет свет…
— Головой этого ребенка? — перебил его редактор «Газеты», слегка подавшись вперед и саркастически усмехаясь. — Что же это за талисман?
Кровь вскипела в Радусском и горячей волной ударила в голову. Он бросил на старика тяжелый, уничтожающий взгляд и сказал:
— Вы знаете, почему это для меня талисман. Ведь это вы писали анонимные письма, утверждая, будто бы та женщина…
— Я… анонимные письма? — прошептал Ольсненый, поднимаясь с места. — Что такое?
Голос его пресекся, левая рука нервически задрожала. Радусский испытующе смотрел на него. Немного погодя он сказал:
— Ах, вот как… Прошу прощения. Значит, это не вы… Ах, вот как…
- Что вы говорите… да как вы смеете меня, меня…
Пан Ян вынул из ящика несколько листков бумаги и бросил один из них на стол. Редактор взял листок, поднес к прищуренным глазам и прочел от начала до конца. Затем сложил листок.
— Как знатоку здешних очагов и могил, вам, может быть, известен этот почерк?
— Почерка я не знаю. Но знаю, кто это писал, — Кто же?
— Это меня не касается.
— Кощицкий, который тут у вас прижился? Кощицкий, да?
— Итак, мое предложение отвергнуто?
Радусский привлек к себе Эльжбетку и вместо ответа прижал к груди ее голову. Ольсненый отвесил натянутый поклон и, поскрипывая ботинками, вышел. Когда дверь за ним затворилась, Радусский поднял глаза и посмотрел в ту сторону. Прошла минута, две, три. Он все еще сидел, уставив глаза на дверь и сжав челюсти так, точно боялся, как бы с языка его не сорвалось слово, которое ему хотелось бросить вслед уходящему.