— Ну конечно! — сияя, воскликнула Бидди. — Как вы не поняли? Это же он!
Орлик, вот оно что! Сестра забыла его имя и рисовала молот, чтобы напомнить о нем. Мы объяснили Орлику, зачем зовем его в кухню, и он не спеша поставил молот на землю, вытер лоб сначала рукавом, а потом еще раз фартуком, и побрел в дом, лениво переваливаясь на согнутых коленях, как то было у него в привычке.
Признаюсь, я ожидал, что сестра тут же уличит его, и был разочарован, увидя нечто совсем иное. Она проявила сильнейшее желание помириться с ним, была, по-видимому, очень довольна, что его наконец привели, и знаками показала, чтобы ему дали выпить. Она всматривалась в его лицо, словно желая убедиться, что он доволен оказанным ему приемом; всячески старалась умилостивить его, словом — во всем, что она делала, сквозила смиренная угодливость, как в поведении ребенка, робеющего перед строгим учителем. После этого она чуть ли не всякий день рисовала на доске молот, и Орлик прибредал на кухню и стоял перед ней истуканом, точно не лучше нашего понимал, зачем это нужно.
И снова в узком мирке, ограниченном нашей деревней и болотами, потянулись дни работы и ученья, однообразие которых нарушило лишь одно знаменательное событие: наступление дня моего рожденья, а с ним — еще один визит к мисс Хэвишем. Снова на звонок вышла мисс Сара Покет, снова я застал мисс Хэвишем на ее обычном месте, и она говорила об Эстелле в том же духе и чуть ли не в тех же выражениях, что и в прошлый раз. Разговор наш занял всего несколько минут, а на прощанье она подарила мне гинею и велела опять прийти через год. Здесь уместно будет упомянуть, что с тех пор я стал бывать у нее в этот день ежегодно. В первый раз я пробовал отказаться от денег, но не добился ничего, кроме сердитого вопроса, не считаю ли я, что одной гинеи мало. Тогда, и только тогда я ее принял.
Все оставалось как было: мрачный старый дом, желтый свет в затемненной комнате, поблекший призрак в кресле перед зеркалом; казалось, вместе с часами само Время остановилось в этом таинственном жилище, и пока вне его и я и все вокруг росло и старилось, само оно пребывало неизменным. Дневной свет, никогда не проникавший в это убежище, не проникал и в мысли мои о нем и в воспоминания. И под влиянием их я продолжал втайне ненавидеть свое ремесло и стыдиться родного дома.
Зато с некоторых пор я невольно стал замечать кое-какие перемены в Бидди. Башмаки у нее уже не сваливались с ног, волосы покорно слушались гребня, руки всегда были чистые. Она не блистала красотой — где было ей, обыкновенной деревенской девочке, сравниться с Эстеллой! — но она была миловидная, здоровая, приветливая. Прошло не более года с ее переселения к нам (помню — она только что перестала носить черное платье), когда я однажды вечером заметил, что у нее на редкость внимательные, серьезные глаза; очень красивые глаза, и очень добрые.
А заметил я это, когда сам поднял глаза от работы, над которой корпел, — я списывал интересные места из книги, таким хитрым способом совершенствуясь одновременно и в чтении и в письме, — и увидел, что Бидди за мной наблюдает. Я отложил перо, а Бидди перестала шить, но шитье не отложила.
— Бидди, — сказал я, — как это тебе удается? Либо я очень глуп, либо ты уж очень умна.
— А что мне удается? Я не знаю, — ответила Бидди с улыбкой.
Ей удавалось одной вести все наше хозяйство, и притом превосходно; но я не это имел в виду, хотя то, что я имел в виду, было тем более достойно удивления.
— Как это тебе удается, Бидди, — продолжал я, — выучивать все то, что я выучиваю, и ни в чем не отставать от меня?
К этому времени я уже порядком гордился своими знаниями, ибо тратил на приобретение их и те гинеи, что получал от мисс Хэвишем, и большую часть моих карманных денег; теперь-то я, впрочем, ясно вижу, что за скудные свои успехи платил несообразно высокую цену.
— Я тоже могу тебя спросить, — сказала Бидди, — как это тебе удается?
— Нет; потому что когда я вечером прихожу из кузницы, всякому видно, как я берусь за ученье. А ты, Бидди, никогда за него не берешься.
— Наверно, оно само ко мне пристает — как кашель, — спокойно сказала Бидди и снова склонилась над шитьем.
Откинувшись на деревянную спинку стула и глядя, как Бидди проворно шьет, нагнув голову набок, я задумался и пришел к заключению, что она — незаурядная девушка. Мне вспомнилось, что она и в нашем ремесле отлично разбирается, знает наперечет все кузнечные работы, названия всех инструментов. Словом, все, что я знал, Бидди тоже знала. В теории она уже была кузнецом не хуже меня, а может быть и лучше.
— Ты, видно, из тех людей, Бидди, — сказал я, — которые пользуются всякой возможностью чему-нибудь научиться. Когда ты не жила у нас, у тебя не было таких возможностей, а теперь смотри, какая ты стала!
Бидди мельком взглянула на меня и продолжала шить.
— А ведь я была твоей первой учительницей, разве не так? — сказала она, не отрываясь от работы.
— Бидди! — воскликнул я в изумлении. — Ты что это, плачешь?
— Да нет же, — сказала Бидди, со смехом поднимая голову. — С чего ты это взял?
С чего бы мне было это взять, как не с того, что на ее шитье, блеснув, упала слезинка! Я молчал, вспоминая, как она маялась до тех пор, пока двоюродная бабушка мистера Уопсла не поборола в себе досадную привычку жить, от которой многим следовало бы отделываться пораньше. Я вспомнил, какая беспросветная темнота ее окружала в убогой лавчонке, в убогой, безалаберно шумной вечерней школе, при убогой никчемной старушенции, которая шагу не могла без нее ступить. Я подумал, что уже в те трудные времена в Бидди, очевидно, дремали силы, которые теперь проявились так ярко, — иначе разве я, ни минуты не колеблясь, обратился бы к ней за помощью, когда впервые ощутил тревожную неудовлетворенность жизнью? Бидди тихо сидела, склонившись над шитьем, и больше не плакала; а я глядел на нее, размышляя обо всем этом, и мне пришло в голов), что я, пожалуй, виноват перед Бидди. Я, возможно, был чересчур скрытным, мне бы следовало осчастливить ее (правда, мысль моя тогда не облеклась в это слово) своим доверием.
— Да, Бидди, — заметил я, хорошенько поразмыслив над этим, — ты была моей первой учительницей, и кто бы мог в то время подумать, что когда-нибудь мы будем вот так вместе сидеть в нашей кухне?
— Ох, бедняжка! — вздохнула Бидди. Все ее самоотречение проявилось в том, как она не замедлила отнести это замечание к моей сестре и, быстро подойдя к ней, устроить ее поудобнее. — Вот уже правда — не думали!
— Знаешь что, — сказал я, — нам нужно побольше с тобой разговаривать, как бывало раньше. И мне нужно побольше с тобой советоваться, как раньше. Вот хоть в будущее воскресенье, Бидди, давай погуляем на болотах и поговорим по душам.
Мы теперь никогда не оставляли сестру без присмотра; но в воскресенье после обеда Джо с охотой взялся подежурить возле нее, и мы с Бидди пустились в путь. Дело было летом, погода стояла прекрасная. Когда мы миновали деревню, церковь и кладбище и, выйдя на болота, увидели паруса бегущих по реке кораблей, передо мной, как всегда, стали возникать повсюду призраки мисс Хэвишем и Эстеллы. Мы дошли до реки, сели на берегу, и тут, в тишине, которую еще больше подчеркивало мирное журчание воды у наших ног, я решил, что трудно было бы выбрать более подходящее время и место, чтобы посвятить Бидди в тайны моего сердца.
— Бидди, — сказал я, предварительно взяв с нее обет молчания, — мне очень хочется стать джентльменом.
— Ой, зачем это тебе? — удивилась она. — Я бы на твоем месте и не думала об этом.
— Бидди, — сказал я уже несколько строже, — у меня есть особые причины, почему я хочу стать джентльменом.
— Тебе виднее, Пип; но не кажется ли тебе, что так, как сейчас, для тебя лучше?
— Бидди! — воскликнул я с досадой. — Так, как сейчас, для меня совсем не хорошо. Мне противно и мое ремесло и вся моя жизнь. Я ненавижу их с первого дня, как стал подмастерьем. Не говори глупостей.
— Разве я говорю глупости? — спокойно отозвалась Бидди, чуть вздернув брови. — Ну, прости, это я нечаянно. Мне ведь только хочется, чтобы тебе было хорошо и на душе спокойно.
— Так пойми раз навсегда, что мне не может быть хорошо, а будет очень плохо, просто ужасно — теперь поняла, Бидди? — если мне не удастся изменить свою жизнь.
— Это очень печально, — сказала Бидди, сокрушенно покачивая головой.
Я и сам часто думал о том, как это печально, и, утомленный нескончаемым спором, который вел с самим собой, чуть не расплакался от обиды и горя, когда Бидди выразила словами мою тайную мысль. Я сказал, что она совершенно права и, конечно, это никуда не годится, но поделать тут ничего нельзя.
— Если бы я мог втянуться в эту жизнь, — сказал я, пучками выдирая из земли короткую траву, подобно тому как некогда вырывал вместе с собственными волосами свои оскорбленные чувства и вколачивал их ногой в стену пивоварни, — если бы я мог втянуться в эту жизнь и любить кузницу хоть наполовину так, как любил ее в детстве, конечно, мне было бы гораздо легче. Тогда нам с тобой и с Джо нечего было бы и желать, а как кончился бы мой срок, Джо принял бы меня в товарищи, а там — кто знает? — я мог бы даже посвататься к тебе, и в одно прекрасное воскресенье мы сидели бы с тобой вот здесь, на берегу, совсем не так, как сейчас. Для тебя я ведь был бы достаточно хорош, а, Бидди?